Нет, думал Буонарроти, не так уж и смешно, как кажется на первый взгляд. Тысяча комариных укусов может убить льва, лилипуты, если станут действовать дружно, могут скрутить и уничтожить великана. Нужны лишь сила духа и целеустремленность, бесстрашие и выдержка, умение объединить людей и правильно нацелить их. А этих качеств ему, Буонарроти, не занимать, он проверил их всей своей предшествующей многотрудной жизнью и полностью уверен в себе.
А если так, чего же бояться? О чем думать? Общее направление и конечная цель пути ясны, остаются подробности. Им-то и нужно отдать свои заботы на ближайшее время.
20
Он успокоился.
Не было больше томления духа, ибо окончилась неясность.
Он занимался своим делом, учил детей и внимательнее присматривался к окружающему, к людям, с которыми жил.
Маленькая коммуна, некогда сложившаяся на острове Пеле, постепенно распалась. Из всех ссыльных Филипп теперь общался лишь с Жерменом да иногда с Моруа. Блондо, остывший в былой ненависти к «узурпатору», теперь занимался своими болезнями. Казен, работавший на ферме, страшно уставал с непривычки и сторонился прежних единомышленников. Да и Жермен вел себя как-то странно. Нет, он не охладел к учению Бабефа, он по-прежнему мечтал о «совершенном равенстве» и «всеобщем счастье», но при этом продолжал наивно верить в добродетели Бонапарта и посвящать ему свои нескладные стихи.
Буонарроти попытался было прощупать настроения простых людей, среди которых жил, и быстро понял: с этими он далеко не уйдет.
— А нам-то что, — отвечали фермеры на его осторожные вопросы, — какая разница — Робеспьер или Бонапарт? Была бы каша в горшке, да сборщики податей не драли трех шкур — и ладно.
Что же касается Бабефа, то о нем эти люди и вообще не слыхали ничего.
Он познакомился и был в добрых отношениях с мэром города Сен-Пьер, обучал его двоих сыновей и часто беседовал с ним. Это был старый республиканец, но человек умеренный и осторожный, ничем не выдававший своих политических настроений поднадзорному ссыльному. Единственно, что узнал от него Буонарроти, были кое-какие сведения о соседнем острове Ре. Этот остров, меньший по размерам, чем Олерон, был укреплен рядом фортов, принадлежавших к системе крепостей Ла Рошели и управлялся военной администрацией. Во главе администрации находился некий полковник Уде, о котором мэр выражался весьма туманно, но так, что можно было понять: человек этот был настроен критически к режиму, чего, видимо, не скрывал.
— Поговаривают, — обронил как-то мэр, — что Уде возглавляет филадельфов.
— А кто такие филадельфы? — загорелся Филипп.
Мэр, видимо, пожалел, что сболтнул лишнее.
— Кто их знает, — небрежно сказал он. — Какая-то тайная организация. Вроде масонов. Сейчас, говорят, их много развелось повсюду. Масонов и других. Впрочем, наше дело маленькое. Нас-то, слава богу, сие увлечение миновало.
С той поры Буонарроти заинтересовался филадельфами и Уде. Кто они? Чьи интересы защищают? И почему о них говорят с такой осторожностью?
Ему захотелось побывать на острове Ре и встретиться с необычным полковником. Но он понимал, что это невозможно. Во всяком случае, в ближайшее время.
Благодаря мэру он постоянно имел свежие газеты. Правда, теперь от этого толку было мало — Наполеон, уничтожив свободу печати, ликвидировал все оппозиционные органы прессы. И все же иногда кое-что просачивалось.
Больше давала корреспонденция, которую Филипп получал от столичных друзей. Конечно, и здесь приходилось прибегать к эзоповскому языку — письма перлюстрировались, — но все же главное, основное передать было можно. И ссыльный с жадностью глотал крохи этих известий.
Из них он узнал, что заговор Арены — Чераки, как он и ожидал, провалился и участники арестованы, что столь же безрезультатными оказались и другие попытки в этом же роде, что Саличетти сумел выйти сухим из воды, что правительство явно не хотело раздувать событий, преуменьшая, сглаживая увеличивающееся противостояние, не желая «выносить сор из избы».
Зато газеты вовсю трубили о новом итальянском походе Бонапарта, о блистательной победе при Маренго, о скором наступлении всеобщего мира в Европе…
Но тут произошли события, которые потрясли Францию и нанесли остаткам демократии еще один удар — быть может, самый болезненный после дней 18 — 19 брюмера.
21
В Опере давали новую ораторию Гайдна «Сотворение мира». Это было событием в музыкальной жизни Парижа. Двести пятьдесят оркестрантов и участие лучших итальянских певцов удвоили цену билетов, но все равно достать их было невозможно.
Жозефина нервничала: они опаздывали.
Кареты поджидали у входа в павильон Флоры.
— В Оперу. Быстро.
Бонапарт откинулся на подушку сиденья и закрыл глаза. Он снова вернулся мыслью к тому, о чем думал целый день. Вновь и вновь старался оценить ситуацию.
Казалось бы, все прекрасно. Австрийцы разбиты, Россия согласилась на союз, причем император Павел I выдворил из Митавы старого попрошайку Людовика XVIII, восстановлены добрые отношения с США, не сегодня завтра мир будет заключен с англичанами. Тихо и внутри страны. Его прославляют, банкиры суют золото. Но все это на поверхности. А копни поглубже…
Стоило ему отбыть в Италию, и все они зашевелились. Враги? Враги — само собой. Но и «друзья» тоже. Господин Фуше, господин Талейран, господин Сиейс. Ну, Сиейс — понятно. Но Талейран? Но Фуше?.. Он поднял их из мрака забвения, сделал первыми людьми, обогатил, а они готовы его предать при любом подвернувшемся случае. Туда же и свои. Милые братцы — Жозеф, Люсьен; родная маменька, сокрушающаяся, что глава правительства не ее любимчик, Жозеф… Пустили слух, что он потерпел поражение, — и сразу же заговорили о перемене власти… Его опора — армия. Но и здесь… Моро, Журдан, Бернадотт, Ожеро, Массена — все это соперники и тайные недруги, а Моро — их знамя. Они готовы спеться с проклятыми якобинцами. И все новые заговоры… Того и гляди, грянет взрыв…
И, словно отвечая мысли Первого Консула, раздался оглушительный взрыв. Улица Сен-Никез, по которой неслись кареты, огласилась воплями. Он слышал, как в карете Жозефины посыпались стекла, слышал ее истерический крик…
— Гони во всю мочь.
…В Оперу прибыли вовремя. Он сидел в своей ложе, спокойный и надменный, как обычно. Жозефина — бледная, с заплаканными глазами — прикрывала лицо веером. Но вот весть долетела до театра. Певцов прервали. Публика устроила верноподданническую овацию Первому Консулу. Он чуть поклонился. Спокойный, непроницаемый — будто ничего не произошло.
Но, едва вернувшись в Тюильри, вызвал Фуше. И обрушил на него поток такой брани, какую едва ли когда еще слышали эти стены.
Фуше стоял вытянувшись в струну и слушал. Он ни разу не попытался вставить свое слово, не стал ничего объяснять. Он молча стоял и слушал.
— Мерзавец! — вопил Бонапарт. — Дерьмо, предатель… Я вытащил тебя за уши, вытащил из грязи, в которой ты увяз, я сделал тебя министром… Хорош министр полиции, который, вместо того чтобы охранять главу правительства, превращает его в подсадную утку, окружает убийцами, которым позволяет заминировать целый квартал…
Фуше молча слушал.
Наполеон задыхался от ярости.
— Ты, ты и есть главный заговорщик! Вожак всех этих бандитов! Провокатор! Разве я не помню, как вместе с якобинской сволочью ты расстреливал людей в Лионе? Тебя бы самого следовало расстрелять! Нет, раздавить, как клопа!..
Фуше не менял почтительной позы.
— Вон! — закричал Бонапарт. — Убирайся к черту! Завтра ты получишь мое предписание!..