Ну конечно! Так я и знал!..
Он выразительно посмотрел на меня.
Я не пошевельнулся.
— При условии, что вы немедленно все порвете с этой шайкой и станете на путь добродетели…
Так и есть: добродетели… Я продолжал молчать.
Отец, видимо ложно истолковав это, пустился в объяснения… О, лучше бы он не делал этого!..
— Как вы, юноша образованный и принадлежащий к избранному кругу, не можете понять, насколько ущербно положение, в которое вы попали! Вы защищаете революцию? Но здесь с вами никто не спорит. Революция благо, великое благо. Она покончила со злоупотреблениями, она установила свободу и равные возможности для всех граждан. Однако к революции пристроились, как это обычно бывает в годы потрясений, разного рода уголовники, отверженные, опасные маньяки и честолюбцы. Эти отбросы общества, сами не имеющие гроша медного за душой, обрушиваются на честь и собственность достойных граждан. Они бы хотели перевернуть все вверх дном, чтобы грабежами и разбоем удовлетворить свое честолюбие и свои животные страсти; они ведут нас к гибели, но при этом, точно сирены, поют сладкие песни о «естественном праве» и «истинном равенстве», повторяя бредни философов и улавливая в свои сети прекраснодушных юнцов и доверчивых простаков…
Отец еще более выразительно взглянул на меня.
— Вы понимаете, в какую компанию попали? И чего можете ожидать от нее? А в особенности от вашего свирепого Марата, негодяя из негодяев, полоумного пророка и садиста, готового утопить в крови весь мир?..
Напрасно он так сказал. Он, конечно, не знал, как мне дорог Марат, и все же ему не следовало так говорить, если он был хоть немного сердцеведом, а он им был…
Я не мог слушать такое. Я не мог сдержаться. Я сделал непоправимое. Я закричал:
— Замолчите! Еще одно слово, и я уйду отсюда! Вы не имеете никакого права порочить достойного человека! Вы не стоите его мизинца!
Последние слова мои тоже были непростительно жестокими. И все же я их сказал. Скорее всего, я не думал в этот момент, и эти слова сами сорвались с моего языка. Но сорвались. И это было все.
Отец потерял дар речи. Он зашатался и побледнел. Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Наконец чуть не шепотом он промолвил:
— Ах так… Ну тогда мое присутствие здесь бесполезно. Я даром тратил время…
Он все еще не мог прийти в себя.
Затем, подойдя ко мне вплотную и пронизывая меня ненавидящим взглядом, он повысил голос:
— Но знайте, вы, рыцарь панели, что ваша эпопея близка к завершению. Вы обложены со всех сторон. У меня есть друзья в высоком Собрании, и от них мне известно, что с вашей бандой будет покончено в ближайшее время… И будьте вы прокляты…
Он круто повернулся и пошел к выходу. У самых дверей остановился.
— Само собой разумеется, что все наши отношения, в том числе и материальные, на этом кончаются. Не трудитесь писать в Бордо. Отныне вы лишились не только отца, но также матери и брата…
Все это отец проговорил, не глядя на меня. И лишь при последних словах взглянул. В его глазах больше не было ненависти. Я уловил в них что-то почти мягкое, почти просительное.
Секунду он ждал моего ответа. Сердце мое бешено колотилось.
Но я не ответил.
Он вышел. Все было кончено.
Я рухнул на постель и погрузился в какое-то забытье.
Одно за другим вспыхивали и исчезали видения прошлого. Наш дом в Бордо… Улыбающееся лицо матушки… Ее привычный жест — правая рука, прижатая к груди… Брат Ив… Опять матушка… И что-то еще… И что-то еще…
Не знаю, сколько я пролежал в этом оцепенении.
Когда вернулся рассудок, я вдруг со страшной болью ощутил весь ужас происшедшего, свое неожиданное сиротство, полный разрыв с тем, что было мне всегда так дорого…
Я задыхался от слез…
О, зачем так все получилось? Зачем?.. Ведь я же не хотел этого, не мог хотеть… Почему я не побежал за отцом, не упал перед ним на колени, не вымолил прощения?..
Но, быть может, еще не поздно?..
Ведь это можно сделать и через несколько дней или, скажем, через месяц?..
Утешая сам себя, я, как человек слабый, стал проникаться верой, будто ничего страшного, в сущности, но произошло и все как-то наладится, если не через месяц, то через год…
Я прятался от самого себя: ведь жребий был брошен давно, и сегодня не случилось ничего неожиданного — просто оборвалась тонкая нить, которая должна была оборваться не сегодня, так завтра. И я не поверил бы тогда, что никогда уже больше не увижу своей семьи: как я мог знать, что родители год спустя эмигрируют и погибнут на чужбине, а брат мой Ив, который вернется из Германии после термидора, никогда не пожелает встретиться со мной, считая меня виновным в их смерти?..
Погруженный в свои переживания и мысли, я не заметил, как прошел день. Вечером прибежал Мейе.
— Так ты дома отсиживаешься… Хорошо!.. А я сбился с ног… Да что с тобой такое? Почему мрачен?..
Я рассказал о своей беде. Жюль свистнул.
— Значит, ты остался без средств?
Я, возмущенный, вскочил. Меньше всего сейчас я думал о средствах!..
— Ладно, ладно, — успокаивал меня друг. — Я ведь знаю, что ты и так почти все отдавал Марату. Ты умеешь ограничивать себя. К тому же ведь ты уже врач и можешь сам кое-что заработать…
Он засмеялся и, по обыкновению, хотел сострить, но, взглянув мне в лицо, поперхнулся на полуслове. Мы помолчали.
— Я понимаю тебя, мой милый, — промолвил наконец Жюль, — все это очень горько и больно. Это пройдет не сразу. Но отвлекись. Узнай, как развиваются большие события…
И он рассказал такое, что действительно меня отвлекло.
В день 16 июля в Париже происходили какие-то странные маневры. Здание Манежа окружили два ряда солдат. По улицам маршировали национальные гвардейцы. Господин Лафайет составил преторианский отряд из крючников рынка… К вечеру причины этих действий стали понятны: Учредительное собрание издало декрет, полностью оправдывающий Людовика XVI и восстанавливающий его на престоле. Якобинцы заволновались; было ясно, что законодатели поспешили с декретом только для того, чтобы выбить почву из-под ног петиционеров: теперь всякое выступление народа против монарха можно было трактовать как мятежный акт.
— Болезнь Марата все осложнила, — продолжал Мейе, — да и не знаю, удалось бы восстание даже в самом лучшем случае. Робеспьер, Дантон и другие слишком много надежд возлагали на мирные средства; но теперь и эти надежды потерпели крах…
— Почему?
— Да разве ты не понял? Ведь петиции не будет!
— Но народ завтра снова придет на Марсово поле, чтобы ее подписать!
— В том-то и беда. Теперь никого не предупредишь, завтра к полудню соберется многотысячная толпа, и тогда может произойти разное…
Я вспомнил слова Марата.
— Неужели они осмелятся?
— А почему им не осмелиться? Ты читал речь Барнава. Теперь господа из Ассамблеи и ратуши только и думают о том, чтобы закончить революцию и закрепить свою победу. И король-то им нужен прежде всего как символ этой победы!
Я поинтересовался, что думают об этом наши. Мейе пожал плечами: