Сейчас, глядя назад, я поражаюсь, сколь недальновидны были люди старой эпохи, в том числе даже такой, казалось бы, опытный делец, как мой родитель. Все они абсолютно не понимали глубины и размаха поднимавшегося движения и не видели, чем все это может для них обернуться. Во всяком случае, отец, как и другие крупные собственники Бордо, встретил созыв Генеральных штатов и даже взятие Бастилии с определенным сочувствием, видя в этом выигрыш для своего дела, а народным бунтам не придал никакого значения, считая их чисто преходящим эпизодом. Так или иначе, он не счел нужным нарушить задуманное и сделал для меня все, что мог: купил билет до Парижа, снабдил солидной суммой денег, дал рекомендательные письма и благословил на дорогу. Труднее было расстаться с матерью; но я выдержал и это испытание, ибо иначе поступить не мог.
И вот, семнадцатилетний маменькин сынок, стеснительный и замкнутый, привыкший к респектабельной жизни и никогда не покидавший родительского крова, я совершенно один отправился в неведомый путь. Вспоминая свое душевное состояние в те далекие дни, не могу удержаться от улыбки. Но тогда мне было не до смеха. Я испытывал дикий, почти патологический страх перед будущим!
Страх этот сохранился и в первые дни моего пребывания в столице. Только дружба Мейе, так неожиданно проявившаяся, помогла справиться с тяжестью этих диен. Но потом учеба захватила все мое существо, подчинив себе все мои помыслы.
И тут я снова услышал о Марате, при обстоятельствах довольно своеобразных.
Господин Дезо оказался замечательным человеком.
Внешне несколько суховатый, сосредоточенный и молчаливый, он обладал добрым сердцем, чистой душой и великим талантом. Его ученая карьера была поистине поразительной. Начав ассистентом при госпитале Бельфора, он в двадцать лет переехал в Париж и уже два года спустя читал самостоятельный курс анатомии. Бешеная зависть, с какой коллеги встретили успех молодого профессора, заставила Дезо расстаться с затхлой атмосферой факультета и перейти в Хирургическую школу. В тридцать три года он стал членом Академии хирургии, а еще через несколько лет — главным хирургом госпиталя Отель-Дьё.
Распорядок дня Дезо никогда не менялся.
Владея собственным домом, он почти не бывал у себя на квартире и часто ночевал в госпитале. В восемь часов утра закончив обход больных, он читал лекции по общей медицине в большом амфитеатре тут же при Отель-Дьё. Затем шли операции, перевязки, вскрытия — до самого обеда. В шесть часов вечера Дезо возвращался в госпиталь и не покидал его уже до следующего дня — второй обход больных сменялся вечерними лекциями по анатомии и оперативной хирургии.
Для меня встреча с этим человеком была большой жизненной удачей: все, что я имею как врач, я получил от него.
Дезо отнесся ко мне, словно отец. Он много занимался со мною помимо официальных лекций, я помогал ему во время перевязок, наблюдал за больными, присутствовал при сложных операциях. Короче говоря, я сделался его ассистентом.
Вот тогда-то мне и пришлось вплотную познакомиться с Отель-Дьё.
Госпиталь этот, бывший главным медицинским учреждением столицы (в годы революции он стал называться Отель-Юманите), расположен в самом центре Парижа, на острове Сите, близ Нотр-Дам. Снаружи, если не считать обгоревших во время пожара ворот, он выглядел довольно импозантно. Но, боже мой, что делалось внутри!
Когда я пришел в этот «ноев ковчег» впервые, мне показалось, что я лишился рассудка.
Всего в госпитале насчитывалась тысяча кроватей, из них шестьсот двойных и четыреста одинарных, а больных в конце сентября 1789 года было около пяти тысяч. Практически это значило, что на каждой двойной кровати помещались четверо, пятеро, а то и шестеро больных, причем только что заболевшие, выздоравливающие, умирающие и даже мертвые лежали вперемежку друг с другом! Палаты были тесные, с низкими потолками, лишенные воздуха и света. Выздоравливающие, одетые в лохмотья, ходили босиком по каменному полу и даже на прогулку выходили необутыми. Палаты из-за недостатка помещений были расположены так, что к больным астмой или воспалением легких приходилось пробираться через комнату оспенных и тифозных, а рядом находились умалишенные, вопли и завывания которых не давали покоя соседям даже ночью.
Но самой страшной была хирургическая палата.
Эта «комната пыток», как ее называли больные, имела довольно внушительные размеры. На середине ее стояли шесть операционных столов, по стенам располагались два десятка кроватей. На кроватях лежали дожидавшиеся операций, а также те, кто был только что оперирован.
И вот представьте следующую картину.
В центре работают хирурги. Один трепанирует череп, другой вскрывает брюшину, третий отнимает руку или ногу. Несчастные пациенты дико кричат и стонут. Все это, леденея от ужаса, видят и слышат десятки бедняг, ждущие своей очереди, которым некуда укрыться от страшного зрелища. А рядом в изнеможении те, кто уже все претерпел и вынес и кому, казалось бы, сейчас полный покой нужен больше всего на свете!
Таков был этот знаменитый госпиталь для бедных в 1789 году.
Дезо и его помощники, люди редкой самоотверженности, делали все, чтобы улучшить положение больных. Но что можно было сделать, если не хватало помещений, кроватей, оборудования, одежды, если правительство отказывало в субсидиях и отклоняло любые прошения и проекты, касающиеся здоровья бедных людей.
Я уже около недели занимался одним стариком, которого поручил мне Дезо.
Это был маленький, сгорбленный, белый как лунь человечек с добрыми слезящимися и совершенно выцветшими глазами.
История его оказалась довольно ординарной.
Мелкий ремесленник, он рано лишился жены и сам вырастил двоих детей. Теперь дочь вышла замуж и уехала в Лион, а сын завербовался в армию. Старик, почти ослепший, не мог заработать на хлеб и жил случайными подачками. В довершение всего как-то вечером он оступился на мостовой и сломал ногу — последнее обстоятельство и привело его в наш госпиталь. Ногу мы ему почти вылечили — Дезо блестяще накладывал повязки, но тут стало сдавать сердце старого человека.
Я старался, как мог, облегчить состояние бедняги.
Мы часто беседовали с ним: я понял, что ему нужно отвести душу, и всегда был внимательным слушателем.
И вот однажды он, между прочим, сказал:
— Да, сейчас не могут больше так лечить, как лечил доктор Марат.
Я насторожился.
— Доктор Марат? А он разве занимался врачеванием?
Старик посмотрел на меня со снисходительной улыбкой.
— Дай вам бог, сударь, чтобы вы когда-нибудь сделали десятую часть того, что сделал доктор Марат. Простите, но я говорю, что думаю.
Слова эти весьма меня удивили. Я знал, что Марат — революционер и публицист, я знал, что когда-то он занимался какими-то опытами и писал трактаты, но медицина… Такое, признаться, не приходило мне в голову. Я полагал, что «доктор» — это самозваный ярлык, который принял лжеученый, чтобы проталкивать свои псевдооткрытия. А тут вдруг…
В течение дня я несколько раз заговаривал со стариком о Марате. И вот что он мне поведал.
Лет восемь назад доктор Марат был известен чуть ли не всему Парижу. Он занимал большой дом на улице Бургонь, имел учеников и обширный круг пациентов. У него лечились многие представители знати. Он вылечил одну аристократку, от которой отказались все врачи, и после этого его стали называть «врачом неисцелимых». Аристократка так влюбилась в своего спасителя, что ради него даже бросила мужа… Но доктор Марат лечил не только аристократов. Среди его пациентов были бедняки, причем с них он никогда не брал денег…
Вспоминая об этом, старик проливал слезы.
— О, это был великий человек. Его доброта ни с чем не сравнима. Как он вникал во все наши нужды!