Революционные очаги покрылись пеплом.
Актеры театра Мольера спешили вычеркнуть стихи по поводу бегства Людовика XVI, вставленные Ронсеном в пьесу «Лига тиранов»; патриотические намеки в «Карле IX» уже не вызывали аплодисментов, и новый театр на улице Ришелье стал объектом постоянных нападок со стороны все более правевшего Театра Нации.
Красное знамя, казавшееся еще более покрасневшим от народной крови, было заменено в окне ратуши, но не трехцветным, а белым, причем ни один крик возмущения не нарушил этих верноподданнических манипуляций господина Байи.
18 июля мэр выступил с трибуны Учредительного собрания с подлейшей речью, где ложь перемешивалась с кощунством. Он сказал, в частности: «Были совершены преступления, и пришлось применить закон. Смеем уверить, это было необходимо… Мятежники провоцировали силу; они стреляли по представителям муниципалитета и по национальным гвардейцам, но на их преступные головы пала кара…» И так далее, и тому подобное…
Байи аплодировали: председатель Собрания поздравил его, а Барнав тут же запел о храбрости и верности национальных гвардейцев…
…Я часто задаю себе вопрос: вспомнили эти двое о своих лживых словах и кровавых делах в декабре 1793 года, когда по приговору революционного трибунала они один за другим взошли на эшафот?..
…Извращая суть происшедшего, Байи убеждал, будто число жертв невелико; оно якобы не превышало двадцати четырех убитых «мятежников». Спрашивается, почему же тогда в течение двух дней Марсово поле было оцеплено и трупы сбрасывали в Сену?.. По уверениям людей сведущих, всего было расстреляно и зарублено до шестисот несчастных.
Начались проскрипции.
Преследованиям подверглись многие патриоты, в первую очередь кордельеры и вожаки предместий; в числе арестованных оказались Верьер и Эбер. Были выправлены ордера на арест Дантона, Демулена и Фрерона. Но здесь господа каратели опоздали. Из Фонтенуа Дантон укатил к себе на родину, в Арси, а оттуда — в Англию, Фрерон стушевался, передав свою газету другому лицу, Камил также исчез, успев выпустить последний номер «Революций», который заканчивался двустишием:
Мы с Мейе, не тронутые рукой буржуазное Фемиды, погрузились каждый в свои дела; он сражался с аристократами Театра Нации, я весь отдал себя медицине, тем более что необходимо было искать заработок.
Хуже всего было Марату.
Едва успев выздороветь, он снова ушел в подполье. В ближайших номерах «Друга народа» он беспощадно разоблачал виновников кровопролития 17 июля. Но потом шпионы Лафайета выследили его типографию. Она была разгромлена, а издательница Марата, славная госпожа Коломб, весьма энергичная и преданная делу патриотка, была арестована и брошена в тюрьму.
Журналисту снова пришлось менять убежища и прятать свои печатные станки Он писал, что его газету разносят венсенские и сен-мандские молочницы, его же самого преследователи «отыщут только мертвым».
Бесстрашный Марат продолжал бить в набатный колокол среди всеобщего уныния.
Я пересматриваю номера его газеты этой поры.
Их не так много.
Между 20 июля и 7 августа их нет
Но в каждой строке каждого номера — напоминание, призыв, ярость борца, не желающего склонить голову.
«…Кровь стариков, женщин и детей, убитых вокруг алтаря Отечества, еще дымится, она призывает к отмщению, а подлые законодатели осыпают похвалами и голосуют благодарность жестоким палачам, трусливым убийцам…»
«…Что касается Друга народа, вы знаете: он всегда рассматривал ваши декреты, противоречащие Декларации прав, как годные лишь для подтирки. О, если б он мог поднять две тысячи энергичных людей!.. Праведное небо! Если бы он мог вдохнуть в души своих сограждан пламя, которое его пожирает! Тираны мира задрожали бы от народной мести!..»
«…Поскольку наше единственное спасение в гражданской войне, необходимо, чтобы она вспыхнула как можно скорее!..»
Это поразительно!
Тем более что условия жизни Друга народа становились все тяжелее.
Именно в это время неожиданно умер его честный приверженец, державший кафе на улице Капнет, штаб-квартира Марата, где проходили его встречи со многими нужными людьми, прекратила существование. Он уходил все глубже в подполье, теряя связь с внешним миром, замыкаясь в четырех стенах, проводя в полном одиночестве дни и недели.
В августе — сентябре я видел его всего два раза.
Первая встреча произошла в темной комнатушке, на задворках полупокинутого дома, в глубине квартала Марэ. Я принес журналисту последнюю сумму, которую удалось выкроить из остатков моих сбережении.
Он долго отказывался:
— Тоже богач нашелся… Вероятно, сам все туже затягиваешь пояс?
— Дорогой учитель, у меня есть все необходимое!..
— Ну, ну. Раньше ты врал родителям, теперь будешь врать мне? Ни к чему это. И разве спасут меня твои крохи?
— Спасти не спасут, но помогут, пока вы выкрутитесь из этого положения.
— По видимому, я не выкручусь никогда, — со вздохом сказал Марат. — Но оставим это. Бываешь у якобинцев?
— Когда мне, учитель? Да ведь вы знаете, что в связи с событиями на Марсовом поле клуб фактически распался: господа конституциалисты покинули его и организовали свое новое пристанище у Фельянов…
— Знаю, знаю. Так и должно было получиться. Горько другое. Некоторые патриоты — из самых чистейших — повесили носы и заговорили о примирении…
— Вы о ком, учитель?
— О Робеспьере. Вот, взгляни, я только что получил от одного из моих постоянных корреспондентов копию письма этого неподкупного патриота к Фельянам. Слушай: «Кровь пролилась. Мы далеки от обвинения наших сограждан… Мы не намерены упрекать их. Мы можем лишь проливать слезы. Мы жалеем жертвы. Но нам еще больше жаль виновников резни…» Ну, каково? А вот его же послание к Ассамблее: Представители, ваша мудрость, ваша твердость, ваша бдительность, ваша внепартийная и неподкупная справедливость…» Дальше можно не читать. Что скажешь? Это справедливость Малуэ, бдительность Барнава, внепартийность Ле Шапелье, их он имеет в виду?!
— Учитель, может, это тактический прием?
— Плохой прием. Это растерянность. Пройдет несколько дней, и ему станет стыдно за себя, за всю эту галиматью…
— А ты знаешь, — сказал он через некоторое время, я прихожу к выводу, что из всех