революционеров только мы с тобой, безнадежные идеалисты, держим один и тот же курс… Посмотри, что делают перипетии жизни с великими людьми, прославленными лидерами: небольшое изменение обстановки, маленький просчет в ожиданиях — и они готовы. Вот возьми, святой Мирабо. Когда-то его считали Зевсом- громовержцем, на него молились как на самого пылкого защитника свободы. И, правда, накануне Бастилии он громил двор и аристократов. Но вот революция началась, он убедился, что она может ударить его по карману, — и он поет уже другую песню, он защищает тех, в кого вчера еще метал стрелы, он стал оборотнем! В это время левые позиции занимает Ле Шапелье. Он грозит Мирабо, он срывает аплодисменты галерей, он патриот из патриотов. Но вот революция двинулась чуть-чуть дальше, он испугался, что его интересам буржуа, друга предпринимателей, будет нанесен материальный ущерб, — и он уже поет другую песню, он добивается антирабочего закона, против которого боролся один я; он закономерно отступает вправо, он становится оборотнем. Затем приходит очередь красавчику Барнаву. Он возглавляет демократию. Он распинает Мирабо и Ле Шапелье! Ему аплодирует вся Франция! Но революция продвигается чуть-чуть дальше, встает вопрос о колониях, о правах цветного населения, и демократ Барнав, у которого, как и у его друзей Ламетов, есть рабы на Сан-Доминго, сдает позиции; он кричит революции «Остановись!», он превращается в оборотня и расстреливает тот самый народ, который вчера ему рукоплескал!
— Нечто подобное вы теперь хотите сказать и о Робеспьере, учитель?
Марат возмутился:
— Подумай, что ты городишь! Вот уж этого от тебя никак не ожидал. Робеспьер… Робеспьер — совсем другое дело. В этом паршивом Собрании нет более чистой и возвышенной души, чем он. Я сразу его разглядел и понял. Он честен, он предан революции, он никогда не станет ренегатом, как другие. Но он… как бы тебе сказать поточнее? Он всегда немного запаздывает. Он может поддержать, но не начать. То ли беда в том, что он принадлежит к презренному племени юристов, то ли таков его темперамент, особый склад его характера. Он всегда поначалу робеет. Он не умеет дерзать. Он слишком часто оглядывается. Ему трудно принять решение. В конце концов, он его примет, и решение будет правильным, но он примет его с некоторым опозданием, а опоздание иной раз становится роковым…
Я не могу не вспомнить одного свидания Марата с Робеспьером, единственного, на котором я присутствовал. Оно произошло несколько месяцев спустя после только что описанного разговора, но об этой встрече следует рассказать именно сейчас.
Было самое начало 1792 года. Марату жилось немного свободнее, он временно вышел из подполья.
Уже поговаривали о войне.
У Марата и Робеспьера, как и почти во всех других случаях, складывалось единое мнение по этому вопросу, И вот однажды журналист сказал мне:
— Жан, нужно встретиться с Неподкупным. Отправимся сегодня к нему.
— Будет ли это удобно, учитель?
— Теперь не время рассуждать об «удобно» или «неудобно». Кроме того, я обо всем договорился. И наконец: ты ведь мой alter ego [11], мой непременный секретарь. Кто же, кроме тебя, увековечит наш разговор?..
Мы посмеялись и отправились.
В то время Робеспьер уже покинул улицу Сентонж и жил на улице Сент-Оноре, возле церкви Вознесения, в доме номер 366, у господина Дюпле, который приютил депутата-якобинца после событий на Марсовом поле. Мы прошли широкий двор, преследуемые визжанием пил и стуком топоров (Дюпле держал столярную мастерскую). Дверь нам открыла высокая, стройная девушка с простоватым лицом; это была, как я узнал позднее, одна из дочерей Дюпле, Элеонора, которую Дантон прозвал Корнелия Стружка и которую в народе окрестили «невестой Робеспьера». По узкой скрипучей лестнице Элеонора провела нас на второй этаж и пропустила в комнату Робеспьера, который поджидал своего гостя.
Комната Робеспьера представляла собой подлинное жилье мыслителя-аскета: маленькая, тесная, почти лишенная мебели, с одним окном, выходившим во двор, она казалась настоящей конурой. Робеспьер слегка поклонился Марату, подозрительно оглядел меня с головы до ног, хотел что-то спросить, но не спросил; после секундного колебания он указал нам на два грубо сколоченных стула, сам же сел на постель, покрытую одеялом в цветочек.
К этому времени я знал уже многое о Робеспьере.
Сын аррасского адвоката, круглый сирота с раннего возраста, он прожил тяжелые детство и юность. Упорный и трудолюбивый, он получил юридическое образование в Париже, после чего занимался адвокатурой в Аррасе. В те годы он прославился на всю Францию нашумевшим делом о громоотводе, которое выиграл и в котором — о парадокс истории! — его главным оппонентом был… доктор Марат!.. Избранный в Генеральные штаты от третьего сословия провинции Артуа, Робеспьер показал себя рыцарем без страха и упрека: часто в полном одиночестве, иногда с одним-двумя попутчиками, он неустанно бился за народные права; именно по его инициативе Ассамблеей был принят декрет, запрещавший членам Учредительного собрания переизбираться в новое, Законодательное, чем выбивалась почва из-под ног Ле Шапелье, Барнава, Ламетов и прочих буржуазных лидеров Клуба фельянов.
До сих пор я никогда не видел Робеспьера вблизи.
Он произвел на меня не очень приятное впечатление.
Маленький, хрупкий, тщедушный, он держался с подчеркнутым достоинством. Движения его были размеренны, но размеренность эта нарушалась частым непроизвольным подергиванием плеч. Лицо его, бледное и несколько испитое, покрытое следами оспы, тоже временами подергивалось, что указывало на болезненную впечатлительность и нервозность. Впрочем, Робеспьер больше ничем не выдавал этих своих качеств. Его светлые глаза пристально смотрели на собеседника, ничего не выражая, абсолютно не давая возможности понять его внутренних чувств и впечатления от ваших слов; только бледность его, от волнения, увеличивалась еще больше. Одет Робеспьер был весьма опрятно и даже с некоторым щегольством. На голове его красовался белый парик, тщательно завитый и напудренный.
Я тогда же подумал, что этому аккуратному и несколько чопорному господину, вероятно, не понравились растрепанные волосы Марата и его сильно потертый костюм.
Разговор поначалу никак не мог завязаться. Робеспьер говорил мало, Марат выражался междометиями.
После обмена несколькими репликами о деятельности Законодательного собрания и о позициях разных фракций, Робеспьер как бы вскользь заметил:
— Вас упрекают в невоздержанности, и, нужно отдать справедливость, основания для упреков есть.
Марата точно подхлестнуло. Он вскочил:
— Что вы имеете в виду?
— Так, ничего особенного… Ваша деятельность заслуживает всяческих похвал, и в вашей газете проповедуются тысячи полезных истин, но…
— Но?..
— Но вы сами ослабляете их резонанс…
— Каким же это образом?
— А таким, что вы слишком резки в своих суждениях, вы постоянно призываете к насильственным действиям, к всевозможным крайностям…
— К крайностям?
— Да, вроде, например, пятисот — шестисот срубленных голов аристократов…
— Вы считаете это крайностью?
— Разумеется.
— Значит, вы предпочли бы, чтобы были убиты пятьсот — шестьсот лучших патриотов, как произошло недавно на Марсовом поле?
— Не передергивайте, господин Марат. Я этого не говорил.
— Но это с неизбежностью вытекает из ваших слов!
— Не думаю.
— Вы можете думать все, что вам угодно, но истина от этого не меняется: если не одно, так