моему сердцу людей… Мог ли я знать в тот момент, что двоих из них больше никогда не увижу?..
А потом началась моя военная эпопея.
Война… Сколько сокровенного смысла в этом коротком зловещем слове! Сколько ужаса, слез, крови, безнадежности… Разрушенные города, сожженные деревни, не скошенные поля, голодные семьи, лишенные кормильцев… Горе, смерть, уничтожение повсюду сопутствуют роковому призраку войны и остаются там, где этот призрак прошел…
Думали ли мы так в день 20 апреля, когда стараниями жирондистов Ассамблея торжественно объявила войну австрийскому императору? И позднее, когда толпы добровольцев повалили на фронт? Догадывались ли, что, начиная с этих дней, война более четверти века будет потрясать Францию и Европу?
Увы, мы так не думали и ни о чем не догадывались. Мы были опьянены звуками фанфар, пламенными призывами ораторов, победными речами лидеров партий, а, за исключением Робеспьера, Марата и еще очень немногих провидцев, все лидеры расточали победные предсказания.
Правда, опьянение оказалось недолгим.
Оно прошло с первыми поражениями, понесенными от врага, с первыми трудностями, которые нам пришлось испытать.
Что и говорить, моя военная эпопея была долгой, тяжелой и полной разочарований. Но об этом коротко не расскажешь. Это могло бы составить содержание целой книги, другой книги, которую я, быть может, когда-нибудь и напишу. Сейчас же лишь замечу, что на фронте я узнал и о восстании 10 августа, сломившем наконец хребет монархии, и о сентябрьских событиях, и о созыве Конвента.
А потом пришло письмо.
Единственное письмо, которое я за эти полгода получил от Марата.
Я берегу его как святыню.
Смятое и почти протершееся от долгого ношения в нагрудном кармане мундира, оно является одним из самых дорогих сокровищ моей эпистолярной коллекции.
Привожу его целиком.
Глава 20
Дорогой мой Жан!
Сколько прошло времени с тех пор, как я последний раз беседовал с тобой, и сказать не могу: то ли год, то ли век; во всяком случае, дни по наполненности событиями таковы, что стоят столетий. И не сетуй, ради бога, мой мальчик, на своего бедного учителя: все твои письма я получал исправно, но ответить удосужился лишь сегодня, и то потому, что недомогание уложило меня в постель; дела общественные до сих пор не оставляли в сутках и получаса, которые я мог бы истратить по собственному усмотрению. Да, сейчас мне приходится бить в набатный колокол еще чаще, чем прежде, почти непрерывно. Ты удивлен? Читай дальше, и удивление твое либо рассеется, либо возрастет еще больше — в зависимости от того, насколько глубоко постиг ты сущность презренной клики Бриссо — Ролана.
Я знаю о всех твоих бедах. Это общие наши беды. Боже, а как могло быть иначе, если во главе правительства и армии стояли негодяи? Я не говорю уже о Лафайете — наконец-то после всех своих художеств Тартюф — Мотье кончил тем, что бежал к врагу. Теперь все наконец убедились, что он бесстыдный лицемер, отпетый злодей, наемник деспотизма, а ведь я трублю об этом без малого три года! Не лучшим оказался и подлый лакей двора Люкнер — и здесь меня, как водится, не послушали, когда я смело сорвал с него маску, а ведь сделал я это вскоре же после объявления войны! Да что там говорить! Разве все предатели — министры, лжепатриоты, продавшиеся двору по примеру своих предшественников, не оставили наши крепости беззащитными, наши военные лагеря без снаряжения, батальоны без оружия, без одежды, без хлеба, без командиров? Теперь-то все понимают, что эти поражения были запланированы в Тюильрийском кабинете, что Капеты решили свалить на французскую нацию неудачу первых схваток, дабы обесчестить наше оружие в глазах врагов, вызвать упадок мужества у наших войск и тем самым облегчить свои преступные замыслы. Ведь именно в Тюильри был составлен пресловутый манифест герцога Брауншвейгского, грозивший страшными карами революции и обещавший испепелить Париж! Свидетель всей этой подлости, Национальное Законодательное собрание молчаливо наблюдало, озабоченное лишь тем, как бы сгладить или предать забвению козни врагов, вместо того чтобы разоблачить их. Итак, при попустительстве отцов-сенаторов и муниципальных властей мы были на краю гибели. В то время как австрийцы без боя овладевали нашими крепостями, осмелевший двор вооружал и собирал в Тюильри свою челядь. Уже Капет и австриячка считали дни до своего полного торжества, уже готовились открыть ворота столицы врагу, чтобы на наших костях станцевать свою сарабанду, когда население Парижа в содружестве с федератами департаментов, вняв наконец моим призывам, сорвало происки деспотизма.
О мой милый друг! Как жаль, что тебя не было 10 августа в столице! Как жаль, что ты не стал свидетелем и участником этих славных событий! Ибо словами не передашь всего ужаса и величия, происшедшего в этот день, благодаря которому все мы сегодня живы и можем продолжать нашу борьбу и нашу революцию. Я не сомневаюсь: у вас в армии обсуждались события, связанные с падением монархии. И все же не могу удержаться, чтобы не сообщить кое о чем, может быть тебе неизвестном, что не попало в печать или не получило должного освещения. Да, я еще раз утверждаю, что отвратительный заговор двора должен был погубить всех патриотов столицы. Бывший монарх, клятвопреступник и изменник, решил заманить под окна дворца, подстрекнуть к нападению и предать их огню и железу наемников, предусмотрительно собранных и вооруженных. Утром 10-го после совещания с командующим гвардией Людовик произвел смотр швейцарцам и гренадерам, несколько раз прокричавшим «Да здравствует король!». После этого солдатам роздали боевые патроны, которыми те должны были стрелять в народ, а продажные администраторы департамента издали приказ силой разогнать граждан.
Но планы двора оказались сорванными на самом корню.
Накануне вечером патриоты столицы организовали новую муниципальную власть и заставили прежнюю Коммуну уступить себе место. Они вызвали предателя-командующего, и по приказу Дантона он был расстрелян. Это спутало все карты двора. Ты знаешь, что было потом. Воздадим же хвалу трусости контрреволюционеров, глупости и вялости Людовика Капета, смелости народа, доблести федератов и парижских гвардейцев-санкюлотов! Тюильрийский дворец был взят патриотами. Победа увенчала справедливое дело; она ниспровергла деспота и его приспешников, привела в замешательство прогнившее большинство сената, приостановила дерзкие интриги, упрочила влияние новой Коммуны, подорвала значение департамента и судей, продавшихся двору, уничтожила контрреволюционный штаб, повергла в ужас врагов революции, вернула свободу честным гражданам и дала возможность народу показать свою силу, срубив мечом правосудия головы злоумышленников.
И однако… Однако народ не использовал этой возможности. В конце концов случилось именно то, о чем я толкую с начала революции: как и 14 июля, как и 5 октября, дело не было доведено до
Суди сам. Еще утром 10 августа отцы-сенаторы показали себя бесстыдными угнетателями народа и приспешниками тирана. Когда трусливый Людовик, покинув Тюильри до начала сражения, отправился с семьей искать убежища в Ассамблее, пройдоха Верньо, бывший в этот день председателем Законодательного собрания, сказал ему: «Ваше величество может рассчитывать на стойкость Национального собрания. Его члены поклялись умереть на своем посту, защищая установленные власти».