густой багровый туман. Шарль обтирает мне лицо, но туман не рассеивается. И только тут я понимаю, что со мной стряслось. Я уже говорил тебе, что природа явно решила позабавиться, окрасив мои волосы в морковный цвет, но, мало этого, она еще создала меня полуслепым, как крота. Без очков я вижу окружающий мир расплывчатым, едва могу отличить день от ночи и с трудом определяю, что за силуэты движутся передо мной. И все-таки я чувствую присутствие своего братишки, он стоит рядом.
– Ох, черт, как же он тебя отделал, этот гад!
Я держу в руках то, что осталось от моих очков. На правой половине оправы торчит крошечный кусочек стекла, на левой висит другой, чуть побольше. Клод, наверное, со всем обессилел, если даже не замечает, что у брата ничего нет на носу. Я знаю и другое: до него пока не дошел весь ужас этой истории. Теперь ему придется бежать без меня - не хватает еще навязать ребятам такого инвалида, как я. Вот Жак - тот сразу все понял; он просит Клода отойти в сторонку и садится возле меня.
– Только не вздумай отказываться! - шепчет он.
– И как ты себе это представляешь?
– Мы что-нибудь придумаем.
– Жак, я всегда знал, что ты оптимист, но сейчас ты явно перехватил!
Клод решительно подходит к нам и почти отталкивает меня, заставляя подвинуться и дать ему сесть рядом.
– Знаешь, я тут подумал о твоих очках, и вот что мне пришло в голову. Ты ведь должен вернуть им это ведро, так?
– Ну и что?
– Значит, они не допускают никаких контактов между Красным Крестом и нами, но мы ведь должны опорожнить ведро и поставить его на место, у изгороди, верно?
Я ошибся: Клод не только понял, в какую передрягу я попал, но уже и выработал план спасения. И, как это ни нелепо, я невольно задумался, кто же из нас теперь младший - уж не я ли?
– Не могу понять, куда ты гнешь.
– С каждой стороны твоей оправы осталось по кусочку стекла. Вполне достаточно, чтобы оптик мог определить степень близорукости.
Пока он говорил, я пытался с помощью деревянной щепки и нитки, вытянутой из рубашки, исправить неисправимое. Но Клод раздраженно сжал мои руки.
– Да прекрати ты эту дурацкую починку и слушай меня, черт возьми! Разве ты сможешь вылезти в окно и бежать со всех ног, если у тебя очки на соплях держатся? Зато если ты положишь эти обломки в ведро, может, кто-нибудь обратит на них внимание и придет нам на помощь.
Признаюсь, у меня даже слезы навернулись на глаза. И не оттого, что в предложении моего брата чувствовалась горячая любовь ко мне, - просто даже в эту минуту, в этой гибельной ситуации у Клода еще оставалась надежда и вера в успех. Как же я гордился им в тот день, как сильно любил его! Я до сих пор не уверен, что мне удалось до конца выразить ему все эти чувства.
– А ведь неплохая мысль, это вполне реально, - сказал Жак.
– Совсем не глупо, - добавил Франсуа, и другие тоже одобрили этот план.
Сам я ни секунды не верил в успех. Как можно надеяться, что охрана не осмотрит перед тем, как отдать его работникам Красного Креста? Как можно мечтать о том, что кто-то из них обнаружит там осколки моих очков и заинтересуется моей судьбой, поможет решить проблему близорукости пленника, которого везут на убой в Германию? Это было совершенно невероятно. Но даже Шарль и тот нашел план Клода 'протрясающим'.
Делать нечего, я поборол сомнения и пессимизм и согласился расстаться с двумя маленькими осколками, которые позволили бы мне разве что не натыкаться на стенки вагона.
Я не стал лишать своих товарищей искры надежды, которую они так щедро дарили мне, и сделал то, что предложил Клод: вечером положил на дно пустого ведра остатки своих очков и вынес его наружу. Когда дверь вагона закрылась и я едва различил в окошко удаляющийся силуэт санитарки из Красного Креста, меня окутала черная мгла, словно уже пришла смерть.
Той ночью над деревней Шармант разразилась гроза. Дождь барабанил по крыше вагона, струйки воды затекали внутрь через дыры, оставленные пулями с английских самолетов. Те, кто еще мог держаться на ногах, стояли, закинув головы и широко открыв рты в попытке уловить эти живительные капли.
34
Мы снова в пути, а с очками так ничего и не вышло, я их лишился.
Ранним утром прибываем в Ангулем. На вокзале разгром и запустение: он разрушен английскими бомбами. Пока наш состав замедляет ход на подъезде к станции, мы изумленно разглядываем выпотрошенные строения, обугленные каркасы сваленных в груду вагонов. На путях еще дымятся паровозы; некоторые из них лежат на боку. Подъемные краны выглядят как перекошенные скелеты - мрачное зрелище. Между искореженными, вставшими дыбом рельсами ходят несколько путевых рабочих с лопатами и мотыгами в руках, они испуганно поглядывают на наш прибывающий поезд. Семьсот призраков среди апокалипсического пейзажа.
Скрежещут тормоза, поезд останавливается. Железнодорожников к нему не подпускают. Никто не должен знать, что творится в вагонах, немцам не нужны свидетели этих ужасов. Шустер все больше опасается нападения. Страх перед макизарами не дает ему покоя ни днем, ни ночью. Нужно заметить, что со времени нашего отъезда поезд одолевал не больше пятидесяти километров в день, а фронт Освобождения приближается к нам гораздо быстрее.
Нам строжайше запрещено общаться с заключенными из других вагонов, и все-таки новости курсируют по всему поезду. Особенно те, что касаются военных действий и продвижения союзников. Всякий раз, когда кто-то из железнодорожников, набравшись храбрости, подходит к составу, всякий раз, когда сочувствующие из гражданского населения стараются под покровом темноты хоть чем-нибудь поддержать нас, мы узнаем, как обстоят дела. И всякий раз это вселяет в нас надежду, что Шустеру не удастся доехать до границы.
Наш состав - последний из тех, что везут в Германию заключенных, и некоторым очень хочется верить, что нас в конце концов освободят либо американцы, либо партизаны из Сопротивления. Ведь это они взрывают пути, это благодаря им наш поезд ползет как улитка. Только что немцы-фельдфебели схватили двоих железнодорожников, которые пытались подойти к нам. Теперь эти отступающие нацисты в любом видят врага; каждого человека, стремящегося нам помочь, каждого рабочего они считают террористом. А ведь сами они выкрикивают угрозы, расхаживают с оружием в руках, с гранатами на поясе, избивают слабейших из нас, издеваются над стариками, и все для того, чтобы избавиться от неотступно терзающего их страха.
Сегодня мы дальше не поедем. Вагоны закрыты и бдительно охраняются. В них по-прежнему стоит убийственная жара, она усиливается день ото дня и медленно убивает нас. Снаружи тридцать пять градусов тепла, а какая температура здесь, внутри, никто не может сказать - почти все лежат без сознания. Единственное, что хоть как-то поддерживает в этом кошмаре, - знакомые лица друзей. Я не вижу, но угадываю тень улыбки на лице Шарля, когда смотрю на него; Жак по-прежнему заботится о нас, Франсуа все время жмется к нему, как сын к отцу, его родной отец погиб. А я грежу о Софи и Марианне, вспоминаю прохладу на берегу канала Миди и узенькую скамейку, где мы передавали друг другу сообщения. Марк, сидящий напротив, совсем загрустил, а ведь ему-то, в отличие от меня, повезло. Он думает о Дамире, а она, я в этом уверен, думает о нем - если только жива. Ни один тюремщик, ни один палач не в силах помешать пленникам думать о таких вещах. Чувства преодолевают любые, самые крепкие решетки и бесстрашно вырываются на волю, не признавая ни государственных границ, ни языковых и религиозных барьеров. Они свободны, они находят друг друга, невзирая на тюрьмы, придуманные людьми.
Вот и Марк так же свободен в мечтах. Мне хотелось бы верить, что Софи, где бы она сейчас ни находилась, думает обо мне; я не претендую на многое - всего несколько секунд, всего несколько мыслей о друге, которым я был для нее… раз уж не стал больше чем другом.
Сегодня нам не дадут ни хлеба, ни воды. Многие из наших уже не могут говорить, они совсем