(или приказ) брать с собой все ценное, в первую очередь, золото, деньги, драгоценности, меховые шубы, а в некоторых случаях (например, при транспортировке крестьян-евреев из Венгрии и Словакии) даже мелкий скот. «Все это может вам пригодиться», — с таинственным видом заговорщиков говорили конвойные. На самом деле это была хитрая форма грабежа, простой и ловкий способ переправлять ценности в рейх без лишнего шума и бюрократических формальностей, без специального транспорта и охраны на случай ограбления
Иногда те, кого ждала депортация, имели возможность подготовиться; они видели отправку других эшелонов и на опыте своих предшественников учились заботиться обо всем необходимом заранее — естественно, в меру своих возможностей и ограничений, установленных немцами. Типичный тому пример — эшелоны из сборного голландского лагеря Вестерборк. Это был огромный лагерь с десятками тысяч евреев, и Берлин требовал от местных властей, чтобы те ежедневно депортировали не меньше тысячи человек. Всего из Вестерборка в Освенцим, Собибор и другие, менее крупные лагеря ушло девяносто три поезда. Из пассажиров тех поездов выжило примерно пятьсот человек, и среди них не было ни одного, кто оказался в числе первых депортированных, наивно веривших, что обо всем необходимом для трех-четырехдневного путешествия позаботятся организаторы их отправки. Неизвестно, сколько человек умерло в пути, насколько ужасной была дорога: никто не вернулся, чтобы об этом рассказать. Но спустя несколько недель один наблюдательный санитар вестерборкского лазарета заметил, что назад возвращаются те же самые составы, что увозили людей отсюда. Они курсировали между Вестерборком и лагерями назначения. Тогда догадались осмотреть вагоны и нашли записки от тех, кого депортировали раньше, тем, кого повезут за ними. Таким образом, последующие партии депортированных уже смогли позаботиться о еде и питье, а также о емкостях для отправления естественных нужд.
Эшелон, которым депортировали меня в феврале 1944 года, был первым, отправленным из сортировочного лагеря в Фоссоли (до этого эшелоны отправляли из Рима и Милана, но сведений о них нет). Эсэсовцы, принявшие перед этим бразды правления у итальянской службы общественной безопасности, не дали перед отправкой никаких внятных распоряжений. Путь будет долгим — это единственное, что нам удалось узнать. Кроме того, немцы постарались распространить выгодный для себя и издевательский для нас совет (я уже говорил о нем): берите, мол, побольше драгоценностей и золота, а главное — меховые и шерстяные вещи, потому что работать вам предстоит в холодных странах. Начальник лагеря (депортированный вместе с нами) догадался позаботиться о приличном запасе еды, а о воде — нет. Немцы, рассудил он, задаром ничего не дадут, но вода ведь ничего не стоит, разве не так? Что ни говори, но организаторы они хорошие… Не подумал он и о том, чтобы снабдить каждый вагон емкостью для отправления естественных нужд, и это упущение стало настоящим бедствием, страшнее жажды и холода. В моем вагоне было немало пожилых людей, мужчин и женщин, в том числе группа обитателей еврейского дома престарелых в Венеции. Для всех, но особенно для них, опорожняться прилюдно было позорно, немыслимо; это был удар по нашим устоям, нашему воспитанию, оскорбление нашего человеческого достоинства, непристойное на него посягательство, за которым угадывалось что-то более зловещее, а именно продуманное причинение страданий. На наше счастье (не уверен, что это подходящее к случаю выражение) в вагоне оказались также две молодые матери с грудными детьми, и одна из них захватила с собой горшок. Один-единственный, он служил всем пятидесяти пассажирам вагона. Через два дня мы вытащили из деревянных досок два гвоздя, забили их по двум сторонам угла и с помощью веревки и одеяла соорудили импровизированный туалет. Это символическое укрытие означало: мы еще не превратились в животных и не превратимся, пока у нас есть силы сопротивляться.
Что происходило в других вагонах, где не было и таких минимальных удобств, трудно себе даже представить. Эшелон раза два-три останавливался в чистом поле, вагонные двери раздвигались, людям разрешали спуститься, но не отходить от поезда и не уединяться. Один раз вагоны открыли во время стоянки на узловой австрийской станции. Эсэсовцы из конвоя развлекались, без стеснения глядя на мужчин и женщин, присаживавшихся на корточки, где придется — посреди платформы или на путях. Пассажиры немецких поездов не скрывали своего отвращения: такие, как эти, заслуживают своей участи; посмотрите только, как они себя ведут! Они не
Но это был только пролог. В жизни, которая начиналась потом, в ежедневном лагерном ритме постоянно подвергающаяся оскорблению стыдливость составляла, особенно в начале, значительную часть совокупного страдания. Нелегко было привыкнуть к огромным коллективным уборным, к отведенному тебе времени, к стоящему прямо перед тобой очереднику, претенденту на твое место, который, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, иногда умоляюще, а иногда и требовательно повторял каждые десять секунд: «Hast du gemacht?» («Ну, ты все?») Но уже через несколько недель чувство неловкости начинало постепенно сходить на нет и в конце концов исчезало. Возникало
Не думаю, чтобы подобное превращение планировалось или четко формулировалось заранее в каких-нибудь документах, на каких-нибудь «рабочих совещаниях» любого (высшего или низшего) уровня нацистской иерархической системы. Скорее это было логическим результатом функционирования самой системы; бесчеловечный режим распространяет бесчеловечность по всем направлениям, но в первую очередь — вниз. По мере того как слабеет сопротивление и растет покорность, заражаются и жертвы, и их преследователи. Бесполезная жестокость, оскверненная стыдливость — таковы отличительные особенности существования во всех лагерях. Женщины Биркенау рассказывали, что, когда удавалось разжиться котелком, точнее, большой глубокой эмалированной миской, эта посуда служила трем разным целям: она была емкостью для ежедневной порции супа, ночным горшком, когда не пускали в уборную, тазиком для мытья, когда в умывальне была вода.
Что касается питания, во всех лагерях полагался литр супа в сутки; в нашем лагере, поскольку мы работали на химическом предприятии, нам давали два. Большое количество выпитой жидкости вынуждало часто отпрашиваться в уборную или, найдя укромный уголок, мочиться прямо на рабочем месте. Некоторым заключенным то ли от слабости мочевого пузыря, то ли от страха, то ли от нервного перенапряжения, не удавалось подолгу сдерживаться; случалось, они напускали полные штаны, за что получали удары и выслушивали насмешки. Один итальянец, мой ровесник, который спал на третьем ярусе, однажды ночью обмочился, обмочив всех, кто спал под ним, и те тут же пожаловались капо. Тот набросился на итальянца, но итальянец, несмотря на очевидность случившегося, свою вину отрицал. Тогда капо потребовал, чтобы он в качестве доказательства своей невиновности помочился тут же, на месте. У него, естественно, ничего не получилось, и капо его избил, но, несмотря на резонную просьбу итальянца разрешить ему перебраться вниз, велел оставаться на прежнем месте, потому что вопросы перемещения решал староста барака, а для него это были бы лишние хлопоты.
Подобно тому, как принудительно лимитировалось отправление естественных потребностей, людей принуждали раздеваться догола. В лагерь человек входил голым, даже больше, чем голым; мало того, что у него отнимали (конфисковывали) одежду и обувь, его лишали волос на голове и в других местах. Мне могут возразить: то же самое, мол, делалось и делается при поступлении в казарму, однако в лагере брили всех еженедельно и поголовно, а публичное, всеобщее оголение было неизменной и продуманной лагерной особенностью. В какой-то степени это насилие было продиктовано необходимостью (ведь человек раздевается перед тем, как встать под душ, или на врачебном осмотре), но бессмысленная чрезмерность делала раздевание оскорбительным.
За один лагерный день тебя принуждали раздеться не один раз: то проверяли на вшивость, то на чесотку, то проводили обыски; человек раздевался во время утреннего умывания, а также во время
