свободном месте — личные вопросы, замечания. Госпожа Хети писала мне по-немецки, итальянского она не знала; я начал было отвечать по-французски, но вскоре понял, что французским она владеет плохо, и долго писал ей по-английски. Позже, с ее согласия, я перешел на свой нетвердый немецкий, посылая ей письма в двух экземплярах: один, с толковыми поправками (работа над моими ошибками ее забавляла), она мне возвращала. Встречались мы только дважды: один раз у нее дома во время моей короткой деловой поездки в Германию, другой раз — в Турине, во время ее не менее краткого отпуска. Эти встречи не оставили глубокого следа; наша переписка была куда важнее.
Вопрос о «понимании немцев» стал отправной точкой и ее первого письма, но в нем был такой сильный энергетический заряд, что оно отличалось от всех остальных писем. Мою книгу ей подарил наш общий знакомый, историк Герман Лангбайн, когда первое издание уже успело разойтись. Заведуя отделом культуры в региональном правительстве, она искала возможность скорейшего переиздания книги. Вот что она мне написала:
«Понять немцев» Вам наверняка никогда не удастся, также, как и нам самим, поскольку то, что произошло тогда, никогда и ни за что не должно было произойти. После случившегося для многих из нас слова «Германия» и «Родина» навсегда потеряли то значение, которое имели прежде. «Родина» с большой буквы, «Отечество» — эти слова для нас перестали существовать ‹…›. Чего мы нив коем случае не должны допустить — это забвения, вот почему такие книги, как Ваша, которые столь человечно описывают бесчеловечное, очень важны для молодого поколения ‹…›. Возможно, Вы и сами не отдаете себе полного отчета в том, сколько всего Вы смогли рассказать о себе самом, а значит, и о Человеке вообще. В этом особая ценность Вашей книги, каждой ее главы. Больше всего меня потрясли страницы с описанием лаборатории в Буне: вот, значит, как вам, узникам, виделись мы, свободные!
Еще она рассказала в письме о русском пленном, который осенью носил ей в подвал уголь. Разговаривать с ним было запрещено; она молча совала ему в карман еду и сигареты, а он в знак благодарности кричал: «Хайль Гитлер!» А с молодой французской работницей из так называемых добровольцев разговаривать не запрещалось. (Разобраться в том, что и кому в тогдашней Германии разрешалось, а что запрещалось, было не просто; именно из писем немцев, и особенно из писем Хети, в которых информации было больше, чем могло показаться на первый взгляд, я черпал кое-какие сведения об этом.) Хети забирала француженку из лагеря к себе домой, даже пару раз водила на концерты. В лагере девушка не имела возможности чисто вымыться, и у нее были вши. Хети не решалась поговорить с ней об этом, ей было неловко и стыдно за свою неловкость.
Отвечая на ее первое письмо, я писал, что, хотя моя книга и получила в Германии резонанс, ее прочли в основном те, кто мог ее вообще не читать: в своем раскаянии мне признаются невинные, виновные же по понятным причинам молчат.
Мало-помалу, исподволь, с каждым новым письмом я все больше узнавал о Хети (буду называть ее этим уменьшительным именем для простоты, хотя мы с ней на «ты» не переходили), ее черты вырисовывались все отчетливей. Отец Хети, педагог по профессии, был активистом Социал — демократической партии с 1919 года. В 1933 году, с приходом к власти Гитлера, он сразу же лишился работы; последовали обыски, материальные трудности, семья вынуждена была переехать в меньшую квартиру. В 1935-м Хети исключили из лицея за то, что она отказалась вступить в молодежную нацистскую организацию «Гитлерюгенд». В 1938-м она вышла замуж за инженера, работавшего в корпорации IG Farben (вот откуда ее интерес к «лаборатории в Буне»!), и родила от него двух детей. После покушения на Гитлера 20 июля 1944 года отца отправили в Дахау, и ее брак оказался под угрозой, поскольку муж, хоть и не был членом нацистской партии, не хотел, чтобы Хети подвергала опасности себя, его и детей, «делая то, что она считала нужным делать», а именно: приносить каждую неделю немного еды к воротам лагеря, в котором находился ее отец.
‹…› ему казалось, что наши усилия абсолютно бессмысленны. Однажды мы устроили семейный совет, чтобы обсудить, можем ли мы помочь моему отцу, и если да, то как. «Успокойтесь, — сказал тогда мой муж, — вы больше его никогда не увидите».
Вопреки его предсказанию после войны отец вернулся; он был худой, кожа да кости, и через несколько лет умер. Хети, очень привязанная к отцу, считала своим долгом пойти по его стопам и вступить в возобновившую свою деятельность Социал-демократическую партию. Муж был против, они поссорились, он предложил развестись, и они развелись. Его вторая жена была беженкой из Восточной Пруссии; благодаря детям у Хети установились с ней вполне приличные отношения. Как-то она сказала Хети в связи с отцом, Дахау и лагерями вообще:
Не обижайся, но я не в состоянии ни читать, ни слышать о таких вещах. Нам пришлось бежать, это было ужасно, но самое страшное, что бежали мы по той же дороге, по которой до нас гнали заключенных Освенцима. По обе стороны громоздились горы трупов. Хочу забыть и не могу, эта картина преследует меня во сне.
Отец только-только вернулся, когда Томас Манн выступил по радио и рассказал об Освенциме, газовых камерах и крематориях.
Мы были в полном смятении от услышанного и долго не могли сказать ни слова. Отец молча, хмуро ходил взад и вперед по комнате, пока я не спросила его: «По-твоему, возможно, что людей травили газом, сжигали, что использовали их волосы, кожу, зубы?» И он, сам только что вернувшийся из лагеря, ответил: «Нет, такого быть не может. Для меня авторитета одного Томаса Манна недостаточно, чтобы поверить в такие ужасы». Но это была правда. Через несколько недель появились неопровержимые доказательства, не поверить было нельзя.
В другом своем письме она описала мне свою жизнь во «внутренней эмиграции»:
У моей матери была очень близкая подруга, еврейка. После смерти мужа она жила одна, дети ее эмигрировали, но она не решалась покинуть Германию. Мы тоже подверглись гонениям, но по политической линии, а это совсем другое дело; нам повезло: несмотря на все напасти, мы остались целы. Никогда не забуду тот вечер, когда эта женщина, дождавшись темноты, пришла к нам, чтобы сказать: «Прошу вас, больше ко мне не ходите, и не обижайтесь, что я тоже не буду к вам ходить. Понимаете, это для вас опасно». Мы, естественно, не послушались и продолжали ходить к ней, пока ее не депортировали в город- гетто Терезин. Больше мы никогда ее не видели. Мы ничего для нее не сделали, да и что мы могли сделать? Тем не менее мысль о том, что ты ничего не мог сделать, мучает до сих пор. Прошу Вас, попытайтесь понять.
В 1967 году она присутствовала на процессе по делу о нацистской эвтаназии и написала, что один из обвиняемых, врач, заявил в суде, что ему было приказано вводить яд умственно неполноценным пациентам, но совесть врача не позволяла это делать, и он отказался. «Открывать газовый кран, — сказал он, — тоже небольшое удовольствие, но это, по крайней мере, еще можно вынести». Вернувшись вечером, Хети застала дома приходящую домработницу (ее муж погиб на фронте), занимавшуюся уборкой, и сына, который готовил ужин. Когда они все втроем сели за стол, она стала рассказывать сыну о процессе.
‹…› Вдруг женщина отложила в сторону вилку и сказала с вызовом: «Кому нужны эти процессы теперь, когда столько лет прошло? Что могли сделать наши бедные солдатики, если им отдавали такие приказы? Когда мой муж приезжал в отпуск из Польши, он мне рассказывал: „Мы почти ничего другого не делаем, кроме как евреев убиваем. Все время расстреливаем и расстреливаем. От этой стрельбы у меня даже рука заболела'. А что он мог сделать, если ему такие приказы отдавали?» ‹…› Я уволила эту женщину, подавив в себе желание поздравить ее с тем, что ее бедному мужу повезло погибнуть на войне. Как видите, здесь, в Германии, до сих пор еще живут среди нас такие люди!
Хети много лет работала в Министерстве культуры Земли Гессен. Она была прилежным, но при этом очень инициативным работником: писала полемические статьи, с увлечением организовывала конференции и встречи с молодежью и принимала близко к сердцу победы и поражения своей партии. После выхода на пенсию в 1978 году ее жизнь стала еще насыщенней и богаче: она рассказывала мне о своих путешествиях, прочитанных книгах, занятиях иностранными языками.
За всю жизнь она так и не утолила своей жажды человеческого общения; наша долгая и плодотворная переписка для нее была одной из многих. «Судьба, — написала она как-то, — сводит меня с людьми необычной судьбы». На самом деле, это было ее призвание, а не судьба: она искала людей, находила их, знакомила друг с другом, принимала горячее участие в их встречах и спорах. Это она дала мне адрес Жана Амери, а ему — мой, но при этом поставила условие: мы оба должны присылать ей копии писем,