быть у всех немцев; он восседает за старинным письменным столом. Я, хефтлинг 174 517, стою в его кабинете, самом настоящем кабинете, сверкающем чистотой и порядком, и боюсь пошевелиться, чтобы ничего не испачкать.
Закончив писать, он поднял глаза и посмотрел на меня.
С того дня я много думал об инженере Паннвитце. Мне хотелось знать, как он ведет себя в личной жизни, чем занимается после работы, когда покидает полимерную лабораторию и уже не обязан демонстрировать свое индогерманское превосходство. Став снова свободным человеком, я мечтал встретить его, но не для того, чтобы отомстить, а из любопытства, чтобы разобраться в тайне человеческой души.
Дело в том, что посмотрел он на меня не таким взглядом, каким человек смотрит на человека, и, если бы я мог до конца разобраться в природе этого взгляда, словно направленного через стеклянную стенку аквариума на существо из другой среды обитания, я бы разобрался и в причинах великого безумия Третьего рейха.
В эту минуту все, что мы привыкли говорить и думать о немцах, полностью подтвердилось. В голове, посылавшей приказы голубым глазам и холеным рукам, я прочел: «Этот экземпляр передо мной бесспорно относится к виду, подлежащему уничтожению. Однако прежде, в порядке исключения, следует удостовериться, нельзя ли утилизировать его хотя бы частично». В моей же голове, как семечки в высушенной тыкве, перекатывались такие мысли: «Голубые глаза и светлые волосы — безусловные признаки зла. Взаимопонимание исключено. Я специализировался в области прикладной химии. Я специализировался в органических синтезах. Я специализировался…» И тут он начал задавать вопросы, а в углу тем временем у представителя третьего зоологического вида, Алекса, сводило скулы от зевоты.
— Wo sind Sie geboren?[23] — Главный инженер доктор Паннвитц говорит мне Sie — вы, причем без тени юмора. Ужасно, что он не старается произносить немецкие слова хоть немного понятнее.
— Я защитил диплом с отличием в Турине в тысяча девятьсот сорок первом году, — говорю я и ясно понимаю, что он мне не верит.
Честно говоря, я и сам себе не верю, глядя на свои израненные грязные руки, грязные штаны. И все- таки я и выпускник Туринского университета — одно и то же лицо, у меня уже нет в этом ни малейших сомнений, потому что кладовая моих знаний по органической химии, хоть в нее давно не заглядывали, послушно открывается под моим напором, и меня охватывает возбуждение, охватывает так хорошо знакомое мне чувство восторга, от которого начинает пульсировать в венах кровь; меня бросает в жар, как это обычно бывало на экзаменах, в
Экзамен идет хорошо. По мере того как я в этом убеждаюсь, я расту в собственных глазах. Теперь он спрашивает, на какую тему я писал свою дипломную работу. Мне приходится сделать над собой огромное усилие, чтобы вызвать глубоко запрятанные в недрах памяти обрывки воспоминаний: это все равно что пытаться вспомнить события из прошлой инкарнации.
Кажется, мне везет. Мои несчастные «Измерения диэлектрических постоянных» вызывают вдруг интерес у этого уверенного в себе белобрысого арийца: он спрашивает, знаю ли я английский, потом показывает мне книгу Гаггермана, что уже само по себе — полный абсурд: ведь это просто невероятно, чтобы здесь, за колючей проволокой, существовал Гаттерман, точь-в — точь такой же, как у меня дома, в Италии, по которому я учился на четвертом курсе.
Ну вот и все. Возбуждение сразу спадает, и я тупо, безучастным взглядом слежу за белой рукой, которая выводит на чистом листе бумаги непонятные знаки моей судьбы.
— Los, ab![24] — На сцене появляется Алекс, теперь я снова под его юрисдикцией.
Вытянувшись перед Паннвитцем, Алекс щелкает каблуками, но в ответ не удостаивается даже легкого взмаха ресниц. Я секунду медлю, подыскивая соответствующую случаю формулу прощания, но тщетно: знаю, как будет по-немецки «есть», «работать», «воровать», «умереть», могу сказать «серная кислота», «атмосферное давление», «коротковолновый генератор», но как попрощаться с важной персоной — не знаю.
И вот мы опять на лестнице. Алекс прямо летит по ступеням: на нем кожаные башмаки, потому что он не еврей; он легконог, как дантовские бесы из Злых Щелей. Спустившись, он оборачивается и с раздражением ждет, пока я, гремя своими огромными непарными сабо и по — стариковски держась за перила, доковыляю донизу.
Похоже, все прошло удачно, но загадывать не стоит. Я уже знаю лагерь, знаю, что здесь никогда нельзя строить планов, тем более радужных. Достоверно одно: сегодня я не работал, а значит, к вечеру не так проголодаюсь, и это вполне реальная, вполне ощутимая удача.
Чтобы вернуться в Bude, нужно пересечь заваленное балками и всяким железным хламом пространство. Путь перегораживает стальной трос от лебедки, и Алекс, перелезая, хватается за него.
— Donnerwetter![25] — Он смотрит на свою руку, запачканную черной жирной смазкой, и тут подхожу я. Без злобы, без ненависти он вытирает сначала ладонь, потом тыльную сторону руки о мою спину. Невинный дикарь Алекс! Как бы он удивился, скажи ему кто-нибудь, что именно за этот поступок я сужу его сегодня, а с ним Паннвитца и несметное число других, таких же, как они, больших и маленьких, в Освенциме и где бы то ни было.
ПЕСНЬ ОБ УЛИССЕ
Вшестером мы счищали ржавчину с внутренних стенок вкопанной в землю цистерны, куда дневной свет едва пробивался через небольшой верхний люк. В цистерне было холодно и сыро, но все равно, это была шикарная работа, потому что за нами никто не следил. От ржавой пыли щипало глаза, першило в горле, она скрипела на зубах, оставляя во рту вкус крови.
Затряслась сварная железная лесенка — кого-то к нам несет. Дойч затушил сигарету, Голднер разбудил Зивадьяна, все мы бросились яростно скоблить гулкие металлические стенки.
Ложная тревога. Это не прораб, а всего лишь эльзасец Жан, наш командный Pikolo, Жан — студент, и, хотя ему уже двадцать четыре года, в химической команде он самый молодой, а потому должен выполнять обязанности Pikolo — мальчика на побегушках. Жан следит за чистотой в бараке, отвечает за инструмент, моет котелки, подсчитывает отработанные командой часы. Он свободно владеет французским и немецким. Едва его ноги появляются в отверстии люка, мы сразу же перестаем скоблить и засыпаем его вопросами:
— Also, Pikolo, was gibt es Neues?[26]
— Qu'est-ce qu'il у a comme soupe aujourd'hui?[27]
Нас интересует, в каком настроении капо, получил ли Штерн свои двадцать пять ударов, что там снаружи за погода, читал ли Жан сегодня газету, чем пахнет на кухне у вольных, который сейчас час.
Жана любили в команде. Надо сказать, что по лагерной шкале Pikolo занимает не самую последнюю ступеньку на иерархической лестнице придурков: он не работает руками, может сколько угодно греться у печки, может по своему усмотрению распоряжаться остатком дневного супа со дна бачка. И за всю эту «работу» ему еще дополнительно положено полрациона. Кроме того, у него есть шанс завоевать доверие капо, а то и подружиться с ним, тогда тот не обидит его при обмене одежды и обуви — даст что получше.
Но Жан был нетипичным придурком: физически крепкий, себе на уме, по отношению к нам он держался ровно, даже дружелюбно. Упорно и бесстрашно ведя в одиночку свою тайную войну с лагерем и смертью, он делал все, чтобы снискать благоволение Алекса, нашего капо, но при этом оставался в хороших отношениях с остальными, непривилегированными товарищами по команде.
Что до самого Алекса, то он полностью оправдал наши ожидания: закованный в непробиваемую броню хамства и невежества, он был жесток и коварен, обладал исключительным талантом ищейки и