это место:
Я поражен, точно и сам слышу это впервые: «Подумайте о том, чьи вы сыны: / Вы созданы не для животной доли, / Но к доблести и к знанью рождены».
Как будто ангел вострубил, как будто раздался глас Божий. На секунду я забываю, где я и кто.
Жан просит меня повторить еще раз. Какой он чуткий — понял, что мне это доставит удовольствие. А может, он не ради меня, может, несмотря на мои торопливые бездарные объяснения, до него дошел подлинный смысл этих слов, он почувствовал, что они касаются его самого, касаются всех, кто страдает, и в особенности нас, нас двоих, осмелившихся рассуждать о таких вещах здесь, в лагере, по дороге на кухню.
Пытаюсь объяснить, что значит «acuti», но он не понимает. Следующие строчки опять выпали из памяти. Что-то вспоминается насчет луны, но перед этим — провал, keine Ahnung, как здесь говорят. Пусть Жан меня простит, но придется пропустить минимум три терцины.
— Qa ne fait rien, vas-y tout de meme[33].
Дальше так дальше. «Когда гора, далекой грудой темной, / Открылась нам; от века своего / Я не видал еще такой огромной».
Да, да, «такой огромной», а не «очень большой», тут все дело в масштабе. А горы, когда смотришь на них издали, горы, они… Господи, только бы Жан не молчал, только бы говорил, все равно о чем, лишь бы мне не думать о
Все, хватит, надо взять себя в руки, есть вещи, о которых вслух не говорят.
Жан ждет, вопросительно смотрит.
Я бы отдал сегодняшний суп, лишь бы вспомнить, что идет за «такой огромной». Закрываю глаза, грызу ноготь, пытаясь восстановить в памяти хотя бы рифмы, но ничего не выходит. Зато совсем не к месту вспоминается строка из третьей песни: «Пустыня скорби вспыхнула кругом». Все, времени больше не остается, мы уже подходим к кухне.
«Три раза в быстрине водоворота; / Корма взметнулась на четвертый раз, / Нос канул книзу, как назначил Кто-то…»
Я останавливаю Жана, мне надо сейчас, не откладывая на потом, объяснить ему, что значат слова «как назначил Кто-то», потому что потом будет поздно, мы можем больше никогда не встретиться, или кто- то из нас может умереть, мне надо объяснить ему про очень важный, такой гуманный смысл этих слов, наверняка звучавших анахронизмом в средневековье, и про этого гигантского, необъятного «Кого-то», к которому — я вдруг, словно по наитию, понял это сейчас — и должны быть обращены все наши «почему».
И вот мы уже стоим в очереди за супом в толпе голодных и оборванных «супоносов» из других команд. Сзади напирают те, кто подошел позже: что там сегодня, Kraut und Ruben? Kraut und Riiben. Объявляют «меню»: сегодня суп из капусты и репы. Капуста и репа. Kraut und Riiben. Choux et navets. Kaposzta es repak.
СОБЫТИЯ ЛЕТА
Всю весну транспорты приходили из Венгрии, и теперь, когда каждый второй узник в лагере был венгром, венгерский стал самым распространенным после идиша.
К августу 1944 года мы, отбывшие уже пятимесячный срок, считались старожилами. Мы нисколько не удивились, что выдержанный нами экзамен по химии не привел к изменению нашего положения и 98-я команда, вопреки ожиданиям, так и не стала командой специалистов. Не удивились и не расстроились, потому что в глубине души опасались всяких перемен. «Перемены бывают только к худшему» — гласит лагерная поговорка. Многочисленные случаи уже успели убедить нас в бесплодности любых прогнозов и предположений: что толку мечтать, строить планы, учил нас опыт, если ничем — ни действием, ни словом — мы все равно не в состоянии повлиять на ход событий? Бывалые хефтлинги, мы постигли мудрость слов «не пытаться понять», взяли за правило не заглядывать в будущее, не думать, как и когда все это закончится, ни о чем не спрашивать себя и других.
Мы хранили воспоминания о прошлой жизни, но они были далеки и туманны, поэтому вызывали чувство нежной грусти, как воспоминания о детстве или о чем-то безвозвратно ушедшем. С того самого момента, как каждый из нас попадал в лагерь, для него начинался отсчет совсем иных, здешних воспоминаний, тяжелых и жестоких, связанных исключительно с кровоточащим, как незаживающая рана, настоящим.
Доходившие до нас новости о высадке союзников в Нормандии, о наступлении русских, о неудачном покушении на Гитлера вызывали прилив жгучей, но бессмысленной надежды. Каждый чувствовал, что силы день ото дня убывают, воля к жизни тает, мутится разум. Нормандия и Россия были где-то далеко, они казались нам нереальными, здесь же неминуемо надвигалась зима, мы страдали от реального голода и лишений и даже не могли себе вообразить, что существует иной мир, кроме нашего лагерного мира, иное время, кроме нашего пустого неподвижного времени, конца которому, казалось, не будет никогда.
Для живых временные отрезки всегда имеют свою ценность, тем большую, чем больше внутренних сил ушло у человека на их преодоление. Для нас же часы, дни, месяцы вяло текли из будущего в прошлое, сливаясь в один общий мутный поток, поэтому мы торопились стереть их из памяти как можно скорей. Прошло время, когда прекрасные неповторимые дни пролетали веселой чередой; теперь же серое непроглядное будущее стояло впереди непреодолимой преградой: история для нас остановилась.
В августе сорок четвертого начались бомбардировки Верхней Силезии, которые с нерегулярными промежутками продолжались всю осень и зиму вплоть до самого конца.
Фантастически отлаженная работа на всех участках строящейся Буны осталась в прошлом: начались сбои, вынужденные простои компенсировались бешеными авралами. Казавшаяся еще в августе незыблемой дата запуска завода по производству искусственного каучука постепенно отодвигалась, а вскоре немцы вообще перестали называть сроки.
Рабский труд тысяч и тысяч заключенных стал терять продуктивность, дисциплина день ото дня слабела, появились признаки явного саботажа. После каждого налета что-то ломалось, выходило из строя; уже готовые к пуску линии приходилось налаживать вновь, устраняя поломки в тонких механизмах. Спешно строились убежища, возводились защитные сооружения, которые, и это выяснялось при первом же налете, оказывались вовсе не такими уж надежными.
Пока Буна строилась, мы были рады всему, что хоть как-то нарушало раз и навсегда заведенный порядок, скрашивало монотонность долгих и неразличимых дней; когда же на наших глазах она стала