порок сердца и ужасные пролежни, так что лежать он мог только на животе. Отсутствием аппетита, несмотря ни на что, он не страдал. Говорил только по-голландски, поэтому никто из нас его не понимал.
Возможно, виной всему был суп из капусты и репы, двойную порцию которого Лакмакер съел вечером, во всяком случае, среди ночи он застонал и сорвался с койки. Он торопился к ведру, но, не сделав и шага, упал и стал громко кричать.
Когда Шарль зажег свет (аккумулятор оказался как нельзя более кстати), нам открылась ужасная картина: койка юноши и пол были запачканы экскрементами, от нестерпимого запаха в маленьком помещении скоро невозможно стало дышать. Ни воды, ни лишних одеял и тюфяков в палате не было, но бедняга кричал и оставить его, дрожащего от холода, на полу в нечистотах казалось невозможным, хотя мы и понимали, насколько опасно убирать за тифозным больным.
Шарль молча слез с нар и оделся. Я ему светил, а он ножом вырезал все запачканные участки тюфяка и одеяла, обтер Лакмакера, насколько это было возможно, соломой из тюфяка, поднял с материнской заботливостью, уложил на прибранные нары животом вниз, как только тот и мог лежать, выскреб пол куском железа, потом развел немного хлорамина и все продезинфицировал.
Я был потрясен его самопожертвованием; не знаю, хватило бы мне самому сил преодолеть апатию и сделать то, что сделал он.
Мы с Шарлем тоже отправились. Когда мы пролезли в дыру и оказались по ту сторону ограждения, Шарль сказал:
— Dis done, Primo, on est dehors![49]
И правда, впервые со дня ареста я почувствовал себя свободным: меня не сопровождала вооруженная охрана, не отделяла от мира колючая проволока.
Картошка была метрах в четырехстах от лагеря, целые залежи. Две доверху наполненные длиннющие траншеи, укрытые сверху соломой, землей и слоем снега. Теперь уж от голода точно никто не умрет.
Но достать ее из этих траншей было делом нелегким: снег обледенел и стал твердым, как гранит. Только с помощью лома можно было отбить ледяную корку и обнажить бурт; большинство, однако, предпочитало пользоваться уже проделанными отверстиями и выбирать картошку в одном месте до самого дна: один спускался в траншею и подавал картошку тем, кто стоял наверху.
Старого венгра смерть настигла прежде, чем он успел утолить голод. Он лежал животом на снегу, лицом на куче вырытой им земли, и руки его тянулись к картошке. Кто-то, придя следом, оттащил труп в сторонку и продолжил работу, начатую стариком.
С этого дня наше питание улучшилось. Кроме вареной картошки и картофельного супа мы баловали своих больных еще и картофельными оладьями по рецепту Артура. Для этого тонко скоблили сырую картошку, соединяли ее с вареной, потом все перемешивали и жарили оладьи на раскаленной печке. У этих оладий был привкус гари.
Один Сертелье не мог оценить нового блюда: ему становилось хуже и хуже. Он не только говорил в нос, но уже не в состоянии был проглотить ни куска. В горле у него как будто стоял ком, глотательные движения вызывали удушье.
В бараке напротив под видом больного остался врач-венгр, и я отправился к нему. Услышав, что речь о дифтерии, он шарахнулся в сторону и выставил меня из барака.
Скорее для порядка я всем закапал в нос камфарное масло. Сертелье я внушил, что оно должно ему помочь. Мне и самому хотелось бы в это верить.
Гора трупов напротив нашего окна растет, уже поднялась над ямой. Несмотря на изобилие картошки, все продолжают слабеть. Никто из больных не поправляется, наоборот, заболевают еще воспалением легких и диареей. Те, кто не в состоянии ходить или не заставляют себя двигаться, лежат пластом на нарах, окоченевают, и никто не знает, когда они умирают.
Впрочем, обессилены все. После месяцев, а то и лет, проведенных в лагере, одной только картошкой мужчину на ноги не поставить. Когда, сварив в очередной раз суп, мы с Шарлем приносим из умывальни в барак двадцать четыре литра, то валимся на койки, чтобы отдышаться, а обстоятельный, хозяйственный Артур тем временем распределяет обед на всех, добавляя нам, трем работникам, по лишней порции (rabiot pour les travailleur) и оставляя на дне бидона немного супа итальянцам за перегородкой (pour les italiens d'a cote).
В палате по другую сторону от нас тоже лежат заразные, главным образом туберкулезники, но обстановка там совсем иная: все, кто мог, сбежали в другие бараки, а самые тяжелые и слабые угасают один за другим безо всякой помощи.
Однажды утром я зашел туда одолжить иголку. На одной из верхних коек хрипел умирающий. Услышав меня, он сел и тут же, закатив глаза, стал, как мешок, валиться на бок. Лежащий под ним инстинктивно поднял руки, чтобы удержать падающего, но не смог, и тот продолжал медленно скользить вниз. Когда он достиг пола, то был уже мертв, и никто не знал его имени.
А в четырнадцатом бараке, где лежали оперированные, произошло событие из ряда вон выходящее. Наиболее крепкие и здоровые организовали экспедицию в лагерь английских военнопленных, рассчитав, что англичан там давно уже нет. Результаты превзошли все ожидания: участники похода вернулись переодетыми в форму-хаки и с тележкой, наполненной фантастическими продуктами — маргарином, сухой смесью для приготовления пудингов, свиным салом, соевой мукой, водкой.
Вечером в четырнадцатом бараке пели.
Никто из нас не чувствовал в себе достаточно сил, чтобы пройти два километра до английского лагеря и вернуться назад с нагруженной тележкой. Однако удачная экспедиция одних косвенно обернулась выгодой для других, имущественное неравенство дало толчок к развитию производства и расцвету торговли. В нашей палате, где витал дух смерти, заработал свечной завод. Фитили мы пропитывали борной кислотой, а формы делали из картона. Наша продукция целиком уходила к богачам из четырнадцатого барака, которые расплачивались с нами салом и мукой.
Воск на складе электрооборудования нашел я. Помню, с каким недоумением все на меня смотрели, когда я ташил тяжелый слиток к себе в барак. Один даже спросил:
— Что ты собираешься с этим делать?
Я не намерен был раскрывать секреты производства и ответил (к своему собственному удивлению), как частенько отвечали при мне на такие вопросы лагерные старожилы — умелые, «рукастые» заключенные, которые всему могли найти применение:
— Ich verstehe verschiedene Sachen (я много чего умею)…
— У меня под матрацем пайка хлеба. Разделите ее на троих. Я больше есть не буду.
Мы не нашлись что ответить и хлеб не взяли. У него распухло пол-лица. Хотя он и был в сознании, но отгородился от всех глухой стеной молчания.
Вечером он начал бредить и бредил до самого конца. В своем последнем непрерывном сне он был униженным рабом и, как заведенная машина, с каждым выдохом, с каждым сокращением легких под выпирающими ребрами бормотал одно и то же слово «Jawohl». За это тысячи раз повторенное «Jawohl» хотелось его придушить или трясти до тех пор, пока он, по крайней мере, не сменит слово.
До этого я даже не думал, что смерть человека может быть такой мучительной.