можем вызвать на сцену лишь фантом его полного значения, сведенный к изобразительному языку. Итак, то, что нам кажется приклеиванием, — это отметка мышления, воспринимающего вполне серьезно слова, которыми оно обходится, в то время как для нас при сопоставимых обстоятельствах речь идет лишь об «игре» слов.
Табу, касающиеся родителей супруга, представляют собой материал аполога, следующего другим путем к тому же заключению. Частый запрет на какой-либо физический или психический контакт между близ- кими родственниками по браку выглядел для этнологов столь странным, что они ухищрялись выдвигать все новые и новые объясняющие гипотезы, не думая о том, что они могут оказаться излишними. Так, Элькин объясняет редкость брака с патрилатеральной кузиной в Австралии правилом, по которому мужчина должен избегать какого-либо контакта со своей тещей (ведь ему может вздуматься выбрать ее среди женщин, являющихся совершенно чужими для его собственной локальной группы, к которой принадлежат сестры его отца). Такое правило имело бы целью воспрепятствовать тому, чтобы мать и дочь оспаривали друг у друга привязанность одного и того же мужчины. Наконец, табу оказалось бы распространенным путем контаминаций на бабушку со стороны матери женщины и ее мужа. Итак, есть четыре конкурирующих интерпретации одного-единственного феномена, который представляется как функция от типа брака, как результат психологического расчета, как защита от инстинктивных наклонностей и как продукт ассоциации по смежности. Однако автор все еще не удовлетворен, поскольку, на его взгляд, табу, касающееся тестя, подчиняется пятой интерпретации: тесть является кредитором человека, которому он отдал свою дочь, и зять по отношению к нему ощущает себя в более низком положении (Elkin, 4, р. 66– 67,117–120).
Удовольствуемся последней интерпретацией, полностью покрывающей все рассмотренные случаи и делающей бесполезными все прочие интерпретации, подчеркивая их наивность. Но почему же столь трудно отвести этим обычаям их истинное место? Причина, как нам кажется, заключается в том, что обычаи нашего собственного общества, которые можно было бы с ними сравнить и которые обеспечивали бы ориентир для их идентификации, существуют у нас в диссоциированном состоянии, тогда как в экзотических обществах они обнаруживаются в ассоциированной форме, что делает их для нас непознаваемыми.
Нам знакомо табу, касающееся родителей супруга, или хотя бы его приблизительный эквивалент. Именно оно запрещает нам заговаривать с великими мира сего и вменяет нам в обязанность устраняться с их пути. В любом протоколе утверждается: не обращайтесь первым к президенту республики или к королеве Англии; и мы принимаем те же самые предосторожности, когда непредвиденные обстоятельства создают между вышестоящим и нами условия более близкого соседства, чем то позволила бы разделяющая нас социальная дистанция. Однако во многих обществах позиция подателя женщины сопровождается социальным (а иногда и экономическим) превосходством; позиция получателя — более низкая и зависимая. Это неравенство свойственников может объективно выражаться в институтах — в виде текучей либо стабильной иерархии; или оно выражается субъективно — в системе межличностных отношений, посредством привилегий и запретов.
Итак, никакая тайна не связана с теми обычаями, которые переживаемый опыт открывает нам изнутри. Мы приведены в замешательство лишь образующими их условиями, различными в каждом случае. У нас они начисто оторваны от других обычаев и привязаны к недвусмысленному контексту. С другой стороны, в экзотических обществах те же обычаи и тот же контекст как бы вклеены в другие обычаи и в другой контекст: контекст семейных связей, с которыми они кажутся несовместимыми. Мы плохо представляем себе, чтобы, находясь в узком кругу, зять президента республики видел в нем преимущественно главу государства, а не тестя; и если супруг королевы Англии публично ведет себя как первый из ее подданных, есть достаточные основания полагать, что один на один он просто муж. Либо одно, либо другое. Внешняя чуждость табу, касающихся родителей супруга, идет от того, что они суть одновременно и то и Другое.
Следовательно (как мы уже подтвердили это для операций, присущих мыслительной способности), система идей и установок выступает здесь
Отсюда вытекает и возобновление интереса, который она вызывает. Этот язык с ограниченным словарем, где удается выразить любое сообщение путем сочетания оппозиций между образующими единицами, эта логика постижения, для которой содержания являются неотделимыми от формы, эта систематика конечных классов, этот универсум, созданный из значений, — уже не выступают для нас в качестве ретроспективных свидетельств времени, 'когда небо шествовало по земле и дышало в население бoгoв' (49), о чем упоминает поэт, чтобы спросить, следует или нет о том сожалеть. Это время ныне нам возвращено благодаря открытию универсума информации, где вновь царят законы неприрученной мысли: и небо, шествующее по земле среди населения передающих и воспринимающих, чьи сообщения, насколько они циркулируют, образуют объекты физического мира и их можно уловить одновременно и извне, и изнутри.
Идея, что универсум первобытных (либо считаемых таковыми) людей состоит главным образом из сообщений, не нова. Но вплоть до недавнего времени тому, что ошибочно принималось за отличительную характеристику, приписывали негативную ценность, как если бы такое различие между универсумом первобытных людей к нашим доказывало их более низкий ментальный и технологический уровень, в то время как оно скорее помещает их на одинаковом уровне с современными теоретиками по вопросам документации.[145]
Потребовалось, чтобы физическая наука открыла, что семантический универсум обладает всеми характеристиками абсолютного объекта для того, чтобы признать способ, каким первобытные люди концептуализи- руют свой мир, не только когерентным, но именно таковым, какой настоятельно необходим При наличии объекта, структура элементов которого дает картину прерывистой сложности.
Сразу же оказалась преодоленной ложная антиномия между логической и прелогической ментальностью. Неприрученное мышление является логическим — в том же смысле и таким же образом, как и наше: каким выступает наше, когда применяется к познанию универсума, в котором оно признает одновременно и физические, и семантические качества. Хотя недоразумение рассеяно, тем не менее остается верным, что, в противоположность мнению Леви-Брюля, это мышление действует на путях рассудка, а не аффективности, с помощью различений и оппозиций, а не через смешение и сопричастие. Хотя термин еще не был введен в оборот, из многих текстов Дюркгейма и Мосса видно, что так называемое первобытное мышление было квантифицированным мышлением.
Нам возразят, что существует капитальное различие между мышлением первобытных людей и нашим: теория информации интересуется сообщениями, которые подлинно являются таковыми, тогда как первобытные люди ошибочно принимают за сообщения простые проявления физического детерминизма. Однако имеются два основания, лишающих какого бы то ни было веса этот аргумент. Во-первых, теория информации была генерализована, и она распространяется на феномены, которым не присущ характер сообщений, а именно на биологические феномены. Иллюзии тотемизма имели, по крайней мере, то достоинство, что высветили фундаментальное место, приходящееся на долю феноменов такого порядка в экономике систем классификации. Обращаясь с чувственно воспринимаемыми качествами животного и растительного царства, как если бы это были элементы сообщения, и, открывая в них «сигнатуры» — а следовательно, знаки, — люди совершили ошибку в ориентировке: не всегда означающим элементом был именно тот, что они полагали. Но при недостатке усовершенствованных инструментов, которые позволили