Печатается по тексту «Ремесленной газеты», 1874, № 10, (с. 235–238) и № 13 (с. 308–309), где и было впервые напечатано.
В прижизненные сборники не включался.
Печатается по тексту журнала «Будильник», 1876, № 46, с. 3–5; № 47 с. 3–5 и № 48, с. 3–5; 1877, № 19 с. 3–4; № 20, с. 3–4.
Это последнее произведение Левитова осталось незавершенным. В примечании от редакции при публикации последнего отрывка сказано: «На этом и обрывается манускрипт „Всеядных“… Окончание очерка осталось тайной его талантливого автора, безвременно сошедшего в могилу».
Нумерация последних двух глав проставлена издателями.
Златовратский вспоминал: «Вплоть до отправления его в клинику он работал, уже кашляя кровью, над своим очерком „Всеядные“, оставшимся немного неоконченным… Можете себе представить, каково было его положение и наше удивление, когда этот труд, писанный при таких возмутительных условиях, на который возлагалась надежда на приобретение лекарств и перемену квартиры, — потерпел крушение: издатель, в журнале которого было начато печатание этого очерка, заявил письменно, что продолжение этого труда по каким-то причинам не будет напечатано! Александр Иванович не выдержал и тотчас же, накинув свой плед, поехал к издателю… На дворе был мороз, вьюга… Он вернулся разбитый вконец, уничтоженный последним ударом злой судьбы, которая так неустанно преследовала его и так верно поразила в заключение…» (Н. Златовратский. Воспоминания. М., ГИХЛ, 1956, с. 302).
Е. Жезлова
А. И. Левитов
О своих героях — жителях предместий и городских застав, почлежек и столичных трущоб — Левитов как-то сказал с любовью и горечью: «Ах, какой там милый народец проживает!.. Боже мой!.. Лик божий, кажись, давно утерял, давно уж он весь от жизни измызган и заброшен за забор, как бабий истоптанный башмак, а эдак вот проживешь с ним, побеседуешь по душе, ан там, на глуби-то, внутри-то, она и светится, как светлячок, душа-то божья, и мигает. А кто к нему подойдет, к этой бедноте-то, вблизь-то, лицом к лицу, кто это будет до души-то этой в глуби докапываться?.. Никого нет, голубчик, никого. А ведь какие силы были!.. Вот хоть бы Лермонтов… Силища!..Если бы с этим поэтическим-то чутьем, какое было у Лермонтова, да кабы он к этой бедноте подошел (а уж он пробовал ведь!), что бы он там открыл!»[25]
В этих словах и мир писательских интересов Левитова, и особенность его художественного дарования — поэтичность и сентиментальность, и реакция на то суровое, беспокойное время, которое требовало от литературы жесткой правды о народе — без умилений и поэтических прикрас.
Не только Лермонтов, действительно прикоснувшийся к теме будущей натуральной школы[26], но и говорившие о народе в полный голос Григорович, Писемский, и даже Тургенев, «Записки охотника» которого вышли далеко за пределы социально-злободневной темы и обрели огромную художественно-историческую масштабность, — все эти писатели в накаленной атмосфере 60-х годов уже не удовлетворяли потребностям времени. Они привлекли внимание современников к крестьянству как мощной силе нации[27], но общая концепция народа, присущая «сентиментальному натурализму» 40–50-х годов XIX века в условиях следующего десятилетия уже была недостаточно активной. Писатели-разночинцы, очень близкие по происхождению и жизненному опыту к своим персонажам, сконцентрировали внимание на нескончаемой борьбе «маленького человека» за то, чтобы выжить, — борьбе, составлявшей смысл и выражение его бытия.
Как литературное направление демократы-шестидесятники оформились в период подъема революционных настроений середины прошлого века и, вобрав множество самых разных творческих индивидуальностей, были объединены широким стремлением возместить тот нравственный, умственный, душевный ущерб, который нанесли народу века рабства. Пути к этому им виделись самые разные, в зависимости от политической зрелости и идейно-художественной смелости писателя. Одни (Чернышевский, Некрасов, Слепцов) были убеждены в необходимости революционного преобразования общества, другие (Левитов, Помяловский, Решетников) — постепенного изменения его путем всеобщего просвещения. Сила теоретического мышления и художническая дерзость Чернышевского дали ему возможность воплотить идеал в литературных образах. Но Чернышевский понимал необходимость для своего времени и литературы высоких звучаний, и «будничной» литературы «народного реализма», сила которой — в ее документальности, этнографической скрупулезности, в изображении не замечательных, богатых натур, а косных, «рутинных», характеров, составлявших основную массу народа. На таящуюся в подобных произведениях взрывную силу Чернышевский указал в статье о Николае Успенском («Не начало ли перемены?», 1861 г.), очерки которого отразили общую тенденцию перехода литературы «на почву общественную»… На первый план выступила «сила вещей и разнообразнейшие отношения к ней человеческой личности»[28],— говорил Щедрин. Писатели стремились постичь объективные истоки народного бедствия.
Не все были так жестки и категоричны, как Н. Успенский, концентрировавший внимание только на убожестве быта и духовной нищете крестьян (это была и полемическая крайность, проводящая резкую грань между «дворянской» и новой демократической литературой о народе). Глубже понимал «силу вещей» Помяловский, и у него было больше сострадания к своим персонажам; отдает должное инициативному началу в народе Решетников: его герои стремятся изменить свою судьбу. Многообразие характеров усматривает в народе Левитов; он видит и новую расстановку сил в деревне: «мироед» и жертва. Критический взгляд на народ не мешает Левитову поэтизировать его лучшие черты. Но все писатели- разночинцы, хотя и в разной степени, были привержены к «факту». Социальный очерк стал ведущим жанром литературы 60-х годов. Благодаря своей мобильности он обнаруживал темы и проблемы, получавшие у больших писателей-романистов широкую разработку на психологической и философской основе.
И судьбы писателей-разночинцев были очень схожи. Почти все они происходили из духовного звания, и все оставляли церковное поприще, ища иного бога для себя и для народа. Большинство из них так и не обрело новой твердой веры, сломившись в борьбе с более мощным противником; между ними и их идеалами стояла оказавшаяся им не по силам стена российской действительности.
Этот, как будто предначертанный, круг свершил и Александр Иванович Левитов.
Он родился 20 мая 1835 года в большом степном селе на Тамбовщине. У отца, дьячка деревенской церкви, была в доме школа. Мальчик помогал учить детей и сам посещал духовное училище, а потом был отдан в тамбовскую губернскую семинарию. Воспоминание о ней мрачным кошмаром преследовало Левитова многие годы. Он будет описывать потом «коростовое стадо разношерстных ребятишек, голодных и потому воровавших у всякого все, что только попадало под руку; беспризорных и потому по-зверски изодравшихся; без хороших руководящих примеров и, следовательно, в самом детстве уже обреченных на гибель… Шипенье гибких двухаршинных розог, рев десятка детей, которых в разных стойлах полосовали ими…» («Петербургский случай»). Доносительство, слежка, бессмысленная и тупая жестокость растлевали ум, убивали душу.
Потрясением, оставившим след на всю жизнь, было перенесенное им наказание розгами: Левитов говорил, что у него выпороли душу из тела и что живет он «как бы чужой, сморщенной душой». Это было не так. Душу он сохранил с ее неизменной и чуткой способностью мгновенно откликаться на чужую боль. Но детство кончилось. О духовном поприще больше не было помыслов. Его влекли столица, университет. Это было предреформенное время. Всеобщее брожение докатилось до глубин России и всколыхнуло степную глушь. «В мою голову ударил откуда-то летучий, но светлый луч убеждения, что мне неминуемо нужно быть там… потому что там битва… и я пошел…» Разночинская молодежь вырывалась из своей среды. Ею двигало стремление оповестить мир о «многоразличных видах нашего русского горя», пробудить в народе сознание