l:href='#c_9'>{9} и синего Днепра.

За вожачихой чернеют набивные платки вольных сельских черничек. Слышатся неясный говор и как будто пение. Стая равняется со мной. Она состоит примерно из пятнадцати женщин. Лица их до такой степени изморились и обгорели, что решительно нельзя по виду определить их возрасты; но какие из них в первый раз совершали путешествие, это можно видеть с первого взгляда. Они едва передвигали ноги, и на молодых, искрасна-бронзовых лицах замечается постоянное желание присесть хоть на минуту на траву, отдохнуть хоть немного. Лицо старухи вожачихи необыкновенно сосредоточенно, даже мрачно. На нем не видно ни малейшего следа не только страдания, но и простой усталости. Совершенно свежий, хотя и старческий басок ее, как пчела, оглашал пустыню.

«Умереть бы желала я, — пела она, — мои милые братья, во Христе родные сестрицы, в своих родимых местах, чтобы на мою смерть смотрели ясные глаза внучков и детушек, а встать хочу я в светлом граде Иерусалиме… Только, как я, грешница великая, Иерусалима божьего недостойна, навсегда молю господа, чтоб он сподобил меня встать хоть в святом Киеве…»

Молодые голоса ее спутниц выражали такое же желание.

— Спаси бог в дороге! — проговорила мне старуха с низким поклоном.

Такими же словами и такими же поклонами приветствовали меня ее усталые подруги.

— Далеко ли до села, родименький? — спросила необыкновенно исхудавшая богомолка. — Душенька истомилась: пить страсть хочется.

— Много ли потрудились-то? Пить-то есть ли за что? — сердито спрашивала вожачиха.

— Три версты, — шепнул я в утешение страдалице так, чтобы не слыхала старуха.

А до ближнего села оставалось им верст десять. Я знал по опыту, что такая ложь в дороге весьма благодетельна. И про жажду забудешь, как вопьешься глазами в даль и ждешь, когда покажутся деревенские крыши.

Иду и думаю: теперь скоро становой поедет по дороге, или его писарь, или волостной писарь, а там, когда ободняет побольше, молодая купчиха из ближнего города тронется к сельской колдунье лечиться от порчи или узнавать про мужа: изменщик он или нет. Потом проплетется какой-нибудь одинокий старец, странствующий по монастырям лет двадцать кряду, весь обросший черною бородой, приученный в уединенной пустыне к почти постоянному молчанию, с худым, истомленным лицом, бледный как мертвец, с глазами, мечущими искры… Босой, длинный мужик в одной рубахе пронесется с работы верхом на кляче, повещенный сейчас из дома, что жена родила; два солдата, отводившие арестантов в город, нагонят меня с трубочками и штыками; барыня в поле проедет; неизвестный человек в истерзанном рубище быстро, как спуганная птица, выскочит изо ржи, пробежит поперек дороги и, пугливо озираясь во все стороны, мышью скроется в соседнем леску.

Иду и ожидаю, когда все это по очереди проделает мне степная дорога.

— Бог помощь! — раздается позади меня. — Не по дороге ли? Охотнее идти будет.

Меня догнал молодой человек, лет не более двадцати, в сером нанковом пальто и фуражке с кокардой. Я счел его за одного из тех выгнанных приказных, которые вечно шатаются по большим дорогам и пугают степных крестьян своими светлыми пуговицами. Я не любил встречаться с личностями подобного сорта, потому что, встречая их очень много, изучил их, как говорится, дотла. Всегдашняя, безутешная скорбь, постоянное влечение в кабак, притворное раскаяние в этом влечении, нахальное вламывание в деревенские избы и захват с собою съестного и даже одежды — вот отличительные качества сих скорбящих путников.

— Откуда бог несет? — спросил он меня необыкновенно мягким и симпатичным голосом.

— Из Москвы, — отвечал я лаконически, опасаясь поддаться первому хорошему впечатлению, произведенному на меня этим голосом.

— Ах, как это хорошо! Надеюсь, вы не откажетесь рассказать мне, как поживают в Москве; я сам туда же иду, и иду в первый раз.

— Это очень странно. Я покамест могу вам сказать, что вы идете совсем в противоположную сторону от Москвы.

— Извините. Я не так выразился. Видите ли, я не дальний и очень хорошо знаю, что мне нужно идти назад, но я делаю крюк, чтобы проститься с родными.

— В таком случае я очень рад рассказать вам про столицу, что сам про нее знаю. Верно, хотите служить там?

— Да. Хочу попробовать своего счастья.

— Дай бог успеха.

— Ну, не думаю, чтобы бог непременно исполнил ваше желание, хотя и благодарен вам за него.

— Отчего ж?

— Да так. Не стою, кажется; а буду ли стоить — не имею возможности утвердительно сказать.

Меня озадачил необыкновенно откровенный тон, с каким было высказано это сомненье. Это, должно быть, какой-нибудь юноша, принадлежащий к провинциальному молодому поколению, думаю я себе, и не ошибся. Юноша повел со мной разговор весьма эксцентричного свойства.

— Меня зовут Теокритов, — начал он. — Мой пеший образ путешествия и моя фамилия, конечно, сказали вам все об моем звании и состоянии; поэтому можете себе представить, что я не буду расспрашивать вас о том, в какой московской гостинице мне всего удобнее остановиться или каким образом я могу быть принятым в великосветских салонах.

— В свою очередь и я никак не мог бы удовлетворить ваше любопытство в этом отношении.

— Я почему-то предполагал это, — отвечал Теокритов с улыбкой. — Скажите, пожалуйста, вы долго прожили в Москве? Извините за нескромный вопрос, но я, рекомендуюсь вам, такой уж человек. Если сойдусь с кем, не могу не дозволить себе полной откровенности: расспрашиваю про все, рассказываю обо всем.

— Сделайте одолжение, не стесняйтеся. Я сам совершенно такой же. В Москве я прожил более двух лет.

— Довольно. Чем вы там занимались? Я никак не могу ни по лицу вашему, ни по костюму отгадать ваших занятий.

— Право, я сам не знаю, чем я занимался в эти почти три года. Впрочем, вы мне сказали одну очень хорошую вещь. Я так же, как и вы, в одно утро шел по этой дороге в Москву с целью попробовать своего счастья — и пробовал… Это было мое главное занятие.

— И что ж, хорошо там? — спросил с необыкновенною поспешностью молодой человек.

— Да вот, как видите, — отвечал я, показывая ему на свой маленький дорожный чемодан. — Omnia mea mecum porto[1].

— Дда-а! — протянул Теокритов. — А сколько вам лет? — почему-то полюбопытствовал он, пристально всматриваясь в меня.

— А как вы думаете?

— Лет тридцать с небольшим, — польстил он мне.

— Двадцать четвертый пойдет с августа, — огорошил я его.

Теокритов сделал нервическое движение и замолчал. Минут десять прошли мы молча.

— Но вы, надеюсь, не откажетесь мне сообщить некоторые подробности насчет того, собственно, как простая проба, хоть бы даже и счастья, могла состарить вас так неестественно?

— Очень просто. Я пошел в Москву, может быть так же, как и вы, с самыми жалкими, но и с самыми нелепыми надеждами. Мне было девятнадцать лет. Я только что спорхнул со школьной скамейки и воображал, что все науки известны мне как мои пять пальцев. В этом уверял меня и аттестат с широкою печатью и с размашистыми росчерками разных инспекторов, профессоров и так далее. Сообразительности, впрочем, и тогда уже было у меня достаточно для того, чтобы задать себе такого рода вопрос: а чем будет питаться тело мое, которое, как известно вам, для разницы с бодрым духом называется бренным и немощным? «Бренное тело-то? — отвечал мой мальчишеский, следовательно добрый, дух. — Во-первых, об нем и говорить-то много не стоит, потому что пряников писаных оно у тебя не потребует — не привыкло, а ежели и потребует, так тоже заботиться не о чем. Науки тебе известны: уроки давай. Не найдешь уроков ежели, то есть в случае, ежели заколодит, почерк имеешь хороший: бумаги пока переписывай. Делать-то нечего. Счастье ведь пробовать собираешься!..» Как сами вы видите, резонно до этого места рассуждал и

Вы читаете Сочинения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату