Третья комната была даже солнечной, почти пустой, кроме той самой полочки с ключами от решеток. Был диван, как и в остальных помещениях — продавленный, причем продавленный не чьими-то движениями, а в результате общего обмякания материальной жизни. В этой комнате уже имелась конкретная дыра в полу, устланная трагическим ковриком, а также честные дыры в стенах, не скрытые уже ничем. По стене навсегда ползло что-то червячно-зеленое с дюжиной листиков в форме сердечек, похожих на сердечки на оконных решетках.
Стены коридора и кухни чуть ниже пояса от пола были уделаны чем-то коричневым: то ли пленкой, то ли клеенкой, — что окончательно выставляло точную дату сооружения объекта — в тот визит еще недавнюю. Конечно, начало семидесятых. К тому же нравственному периоду относились и скорченные резные рожи неких афро-индусских ублюдков.
Ровно по талии коридора и кухни, между коричневым низом и мутно-охряным верхом, был выклеен милый кружевной бордюрчик. Под Новый год такие полоски нарезали в трудовых коллективах для общего украшения и радости, развешивая их под потолками. Квартира не содержала ни единой детали, нарушавшей Большой советский стиль. Ну просто кабинет Александра I в Зимнем дворце города Ленинграда. И еще эти выгнутые дверные ручки из странного розовато-мутного, какого-то сомнительного металла.
Еще были до чугуна облупленные батареи отопления, часы с кукушкой и гирькой в виде еловой шишки в дальней комнате направо, немотивированно громадные шурупы во многих стенах, — признаться, я это помню потому, что квартира отчего-то меня так поразила, что я тогда, вернувшись, записал свои впечатления. Тогда, по молодости, мне показалось, что я увидел место, в котором не было необходимости что-либо делать, только живи. Это был баланс: кровати-диваны, продавленные— спать, есть, мыться, — при этом ни единая часть интерьера не допускала необходимости чего-то еще.
Я тогда подумал — в плаксивой манере, свойственной тем годам, и это тоже запомнилось: такая квартира должна была уничтожать все отношения там проживавших. Но хитро — она позволяла осуществлять — именно вот так — жизнедеятельность, а все остальное болталось неким привеском-прибытком, находящимся где-то вне, редким, как игрушка на елке, куда не пригласят никогда.
То есть им тут было хорошо. Можно было примерно минут пятнадцать подумать о том, что же такое жизнь чужих людей, на каких основаниях она строится, из чего состоит, откуда в них поступают некие импульсы, которые превращаются в них во что? Что заставляло их как-то двигаться и заниматься украшением этого места теми же часами и кривыми индусскими рожами? Вот так меня квартира поразила.
Что до ответов на эти вопросы, то я не смог понять ничего. Что они делали, когда за окнами шел снег и смеркалось? Возможно, в этом тумане или бульоне они лапали друг друга на ощупь, плакали, смотрели телевизор, а он втекал в них, примерно как рак в тело — как ангел входит в воды, чтобы их освятить, — он входил в их жизнь, чтобы сделать ее равномерной, сладкой, как запах в овощном магазине.
Какой-то коллективный рак проникал в человеческие головы, заставляя людей находить удовольствие в запахе плоти. Таким вот ужасом мне это тогда показалось и навсегда запомнилось. Молодой был, чувствительный. Теперь бы не удивился: живут и живут.
Хозяин
Мы поднялись на второй этаж и позвонили в его дверь. Внутри было тихо, но какая-то жизнь там была, да и окна в кухне и одной из комнат горели — увидели с улицы.
— Ну вот, — сказал мальчонка. — Он Симпсона прячет.
— Тогда бы лаять начал, — возразил я.
— Да, в самом деле, — приободрился малец и тут же предложил: — Так, может, пойдем отсюда, раз его тут нет.
Мысль была здравой, но хозяин уже шаркал к дверям. Принялся отпирать, даже не спросив о том, кто это лезет к нему в два ночи.
Признаться, когда Распопович появился в открывшемся проеме, я заговорил с ним не сразу, а заглянул ему через плечо — чтобы увидеть, что там с квартирой. Коридор остался практически тем же, только коричневая' полоса там начиналась, оказывается, не на уровне талии, но в районе паха. При этом в такт белой кружевной полоске, отделявшей пленку от краски, под потолком шла полоска из схожих повторяющихся балясинок, но коричневых, а освещался коридор двумя лампочками — на изрядном отдалении друг от друга. То есть они и в самом деле были нужны, таким длинным коридор был. Определенное количество мелких несоответствий моему описанию меня уязвило, но дало понять, что сами дух и плотность существовавшего там вещества времени — условно назовем его так — делали не важными детали. Имелась тут гармония, не придумал я ее пятнадцать лет назад.
Мальчонка, не имея моих воспоминаний, уже затеял свой разговор о Симпсоне, бормоча примерно то же, что бормотал и мне. И тоже, хотя и с другой целью, пытался заглянуть в коридор. Пса, конечно, там не было.
— Нет, — покачал головой Бармалей, совершенно не опешивший от позднего визита. Он и не выглядел даже сонливым, хотя мешки под глазами у него были пре-объемистыми. — Не видел я, мальчик, сегодня твоего песика.
— Ну извините, — сказал я, не вдаваясь в подробности ситуации. — Простите за беспокойство.
Но в дальней комнате, которая направо, был кто-то, оттуда доносился размеренный голос.
— Ночное небо так угрюмо, заволокло со всех сторон. То не угроза и не дума, то вялый безотрадный сон. Одни зарницы огневые, воспламеняясь чередой, как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой, — бормотал там за стенкой чей-то голос. Какой-то бесполый и что ли будто он только ртом это все говорил. Не было перепадов воздуха в его речи.
— А вы в каком доме живете? — обратился Бармалей к нам обоим. — На случай, если я пса увижу?
— Дом 46, квартира 17,— отрапортовал малец.
— И вот опять все потемнело, — бормотал тот же голос в дальнем конце коридора, — все стихло в чуткой темноте — как бы таинственное дело решалось там — на высоте.
На том дверь и затворилась.
Но пахло в квартире действительно странно. Чем-то животным и одновременно химическим. Не то чтобы кожи выделывали, но будто какие-то кости вываривали, а на холодец — не похоже. Ну да, легкий оттенок столярного клея.
Мальчонка между тем выглядел удовлетворенным.
— Ну вот, — выдохнул он, — теперь он скажет, если Симпсона увидит.
— Еще чего, — зачем-то расстроил его я. — Это же просто чтобы разговор закончить.
— Почему?
— Он же не спросил, как Симпс выглядит.
— Да ну-у-у, — пацан вовсе не расстроился. — Кто ж на улице Симпсона-то не знает.
Я, в общем, в этом сомневался, но дискутировать уж не стал. И чтобы не расстроить мальчонку, и, вдобавок, что-то тут все же было не совпадающее с действительностью. Я начал думать о том, что — а ну как из Симпсона в этой квартире по известному рецепту сделали человека… Но чтобы человек, получившийся из собаки, через полчаса—час после операции читал вслух Тютчева, да еще столь вдумчиво, — это, пожалуй, навряд ли.
На улице посвежело, вдалеке погромыхивала гроза, и по дороге к дому эти мучительные заморочки рассеялись. Мальчонка, отчасти успокоившийся — от усталости что ли, — пошел через улицу в свои 46–17, а я домой — и только возле дверей квартиры вспомнил, что было у меня желание зайти в ларек за едой, но теперь возвращаться уже лень, да и гроза, похоже, раздвигалась.
Дом № 39, кафе
Наутро очень хотелось еды. Тарахтел мусоровоз, облагораживая прохладное, даже сумеречное утро. Дома из еды не было ничего, оставалось идти в люди. По диагонали, в первом этаже дома № 39, имелось примерно кафе— этакий чулан со стойкой и боковым залом.
Я сидел возле окна, ел омлет, который тут летом для красоты покрывали нарубленными кусочками помидора, пил чай, потому что кофе тут был совсем уже невыносим, и глядел в окно. Накрапывал дождь. Несущественный, но хмурый, вовсе не летний, хотя духота сохранялась.
Туг дверь открылась и, как было видно в проеме, появился Башилов. Просыпался он, поди, в семь утра — если уж в десять выглядел совершенно бодрым, отчего и приветствовал меня громким голосом.
— П-п-п-ривет, — вскричал он (он несколько заикался). Я давно подозревал, что заикался он исключительно для художественного эффекта, к которому примешивалась хитрость — растягивая фразы, он заставлял в них вслушиваться, запоминать. И его заодно. Позиционировался он как художник, точнее его род жизни определить было трудно, поскольку он вроде бы занимался всеми видами отрасли. Итак, он сказал:
— П-п-п-ривет. А у меня холодно, страсть. Согреться выскочил.
Он жил в сквоте, в двух домах отсюда. Там была небольшая арт-колония, постепенно усыхающая, но пока еще живая. Чуть ли не последний, наверное, сквот на свете.
— Б-б-б-лин, — добавил он, принеся за мой столик свой чай. — И еще такая напасть, не понимаю почему… вот указательный палец болит, левой руки, — который мне и продемонстрировал, совершенно нетронутый и гладкий. — Ничего не понимаю, такое ощущение, как будто из него кровь на анализ брали. Знаешь, такой трубочкой-пистолетиком — тюк и он тебя дырявит, отсасывают. А потом такая боль внутренняя. А ты все куришь и это вредно.
— А что это у вас холодно? Летом-то?
— В-в-в-от, понимаешь, в том и история. Тебе как историографу этой местности это точно будет интересно.
— С чего это я историограф? — я опешил, потому что почти поверил в то, что меня им кто-то назначил, а я и не знал. Провел он меня, да.
— А теперь будешь, потому что случайно я бы э-т-т-их слов не с-с-сказал. Ну вот, слушай, начали мы зачем-то вчера стенки простукивать. Клад что ли решили искать. Всю квартиру простукали, и, представляешь, в моей комнатенке как раз как-то неправильно отвечает. Я им говорю, мало ли там, кирпич неправильно положили, схалтурили. А они ни в какую, давай долбить! Ломик даже нашли, раздолбили.
— Ну и?
— Что 'ну и'? Я заинтересованности в тебе жду, а ты 'ну и'…