сердцем люблю твою душу, но душою — нет, не люблю!“» XX век сообщил слову надрыв новую интонацию. В нем появилось эстетическое измерение. Для Достоевского надрыв был еще интересен и эстетически привлекателен, хотя и чреват неправдой. Сейчас он обычно оценивается как безвкусица. «Вы любите Андреева?» — «Нет, — с характерной для него афористичностью формулирует свою позицию Довлатов. — Он пышный и с надрывом».
В свое время Пушкин сетовал по поводу английского слова vulgar: «Люблю я очень это слово, / Но не могу перевести. / Оно у нас покамест ново, / И вряд ли быть ему в чести». Однако теперь оно отлично переводится русским словом вульгарный. Мало того, с тех пор для выражения похожей эстетической оценки стало активно употребляться еще и слово пошлый, во времена Пушкина имевшее несколько иное значение. И теперь, наоборот, русское слово пошлость, как утверждает Набоков, трудно объяснить иностранцу.
— Как это вульгарно! или — О Боже, что за пошлятина! — морщит нос человек «со вкусом» по поводу самых разных вещей: фильма, абажура, предвыборного выступления, женского кокетства, анекдота, монографии, манеры вести себя за столом или отвечать по телефону. В пошлых анекдотах встречаются вульгарные выражения, а вульгаризаторы имеют обыкновение опошлять научные концепции.
В основе представления о вульгарном и пошлом лежит одна и та же идея — идея обыкновенности, расхожести. И вульгарность, и пошлость присущи толпе или, как любил говорить Пушкин, черни.
Представления о хорошем вкусе и о вкусе черни, конечно, разные у разных эпох, социальных групп, да и просто у разных людей. Легко себе представить двух дам, пришедших в некое собрание, одна — в вечернем туалете, а другая — в джинсах и свитере, и каждая на этом основании считает другую вульгарной.
Салтыков-Щедрин и Чехов когда-то клеймили пошлость, имея в виду подлую обыденность, которая подобно зловонному болоту засасывает человека, постепенно убивая в нем высокие устремления, прекрасные мечты. Потом обличение мещанского уюта (особенно досталось канарейкам и гераням, отвлекающим человека от движения к светлому будущему) стало обычным в советской литературе. Окуджаве кричали: «Осторожно, пошлость!», потому что многих раздражали непривычная будничность его интонации и «мелкотемье». Однако если взглянуть на жизнь иначе — глазами Булгакова с его кремовыми шторами, глазами Розанова с его вареньем, то представляется чудовищной пошлостью презрение к живой, теплой и милой обыденности во имя мертвых высокопарных фраз. Для Маяковского пошлость сродни мещанству, а Кибиров зовет быть мещанами (хотя понимает, что это трудно), явно считая жуткой пошлятиной весь «романтизм развитой, и реальный, и зрелый».
И все же, хотя понятия вульгарного и пошлого, с одной стороны, близки, а с другой — трудноопределимы, между ними есть ощутимые различия. Ярко- красный лак для ногтей больше рискует быть названным вульгарным, а бледно-розовый — пошлым.
Вульгарность может быть самобытной и по-своему привлекательной. В одной статье о соблазнах вульгарности М. Ямпольский привел слова Брехта: «Великое искусство всегда немного вульгарно». К этому можно добавить то, что есть тип женщин, которым присуще особое обаяние вульгарности, и тип мужчин, весьма падких на это обаяние. В пошлости же очарования совсем нет. Это нечто серое и унылое. Пошлость — скорее не соблазн, а зараза.
Вульгарность — понятие в какой-то степени социальное. Вульгарным человек называет то, в чем он опознает вкус той социальной группы, над которой он поднялся, от которой хочет дистанцироваться, но которая, возможно, втайне привлекает его, потому что для него она олицетворяет народ.
Пошлость — понятие чисто эстетическое и, может быть, столь же всеобъемлющее, как понятие прекрасного. Это слово выражает самую убийственную эстетическую оценку, какая есть в русском языке. Пошлое гораздо хуже безобразного. Безобразное контрастирует с прекрасным, тем самым только подтверждая наше представление о красоте. Пошлость компрометирует прекрасное, потому что обычно подражает ему, а пародия иногда лишь неуловимо отличается от оригинала. Но пошлость убивает в каждом явлении то, что составляет его сокровенный смысл, и поэтому она невыносимо оскорбительна для вкуса.
У моего коллеги и соавтора по исследованиям о русской душе или, говоря научно, русской языковой картине мира, А. Шмелева, есть любимая мысль. Мысль такая: чтобы обнаружить важные для данного языка и данной культуры смыслы, нужно обращать внимание в первую очередь не на то, что прокламируется, а на то, что полагается само собою разумеющимся и запихивается в разного рода пресуппозиции, рамки, исходные предположения и пр. К мысли прилагается любимый пример: из речения Любовь зла, полюбишь и козла мало что можно заключить о месте института любви в соответствующей культуре, зато можно с полной уверенностью утверждать, что козел в ней почитается животным малосимпатичным. Тут вся соль в этом и: и козла, то есть даже козла. Значение частицы примерно такое: от данного объекта, козла то есть, чего-то подобного можно было ожидать в наименьшей степени.
И правда: человек может заявлять сегодня одно, а завтра другое, причем в обоих случаях неискренне. А какая-нибудь мелкая пресуппозиция-то и выдаст, что для него является ценностью на самом деле.
Все эти соображения, как пишут в художественной литературе, вихрем пронеслись в моей голове, когда я увидела в магазине чудесный плакат: Не стесняйтесь предъявлять бонусную карту перед покупкой. Это напомнило мне сцену из фильма Киры Муратовой, где девушка рассказывает, что вот дома она как наварит борща да как наестся, а в столовую придет, деньги заплатит, а есть не может. Почему? — спрашивают ее. — Стесняюсь.
Но как трогательно: автор плаката исходит из того, что вообще-то ожидать разного рода копеечных скидок и бонусов — это мелко и немного стыдно. Западло, проще говоря. Потому призывает этот стыд отринуть. И читателям плаката призыв понятен. Ведь не написали же: Не стесняйтесь примерять обувь перед покупкой или там Не стесняйтесь платить наличными, Не стесняйтесь оформлять кредит. А написали бы — это выглядело бы совершенно загадочно. При этом легко себе представить культуру, в которой снимание туфель воспринимается как очень интимная процедура, поэтому публичная примерка обуви вызывает затруднения. Или, скажем, культуру, в которой так постыдно признаться в нехватке денег, что обратиться за кредитом к чужому человеку, да еще для приобретения не жизненно необходимой вещи, морально тяжело. Для нас же ни босоногость, ни признание ограниченности собственных финансовых ресурсов не являются культурными табу. Зато у нас другое.
Как известно, в русской языковой картине мира одобряются широта, размах и бескорыстие и не приветствуются мелочность и крохоборство. Само слово выгода окрашено слегка отрицательно, а уж о сочетании грошовая выгода что и говорить.