руку или пристрою ненарезанное яблоко между двумя кусочками хлеба. «Нет, мама!» — скажет Дэниэл. Он говорил, только если ситуация вынуждала, но все же говорил, и каждое его слово для меня бесценно. Каждое его слово — будто глоток воды для пересохшего горла, и, счастливая, я пила их как драгоценную влагу.
Эмили ответом не удовлетворилась:
— А во что он играет?
Во что? Этот вопрос посложнее.
— Понарошку пылинки — это космические корабли, — нашлась я, зная, что Эмили будет довольна.
— Иду папе, — сказал Дэниэл.
Я подпрыгнула от изумления.
— Верно, моя умница! Ты пойдешь к папе! Сегодня!
— У тебя здорово получилось, Дэниэл, — оценила и Эмили.
Я заглянула ей в глаза, и она улыбнулась — буквально расцвела, уж не знаю, от предстоящей ли встречи с отцом или от радости общения с братом. Да это и неважно. Главное — мой ребенок счастлив, а значит, я тоже счастлива. Я горела желанием поделиться с Энди потрясающей новостью: мой мальчик
К каждой встрече со Стивеном я собирала детей, как на экзамен. Наглаживала одежку. Тщательно причесывала обоих. Затем проверяла ногти (подрезаны), уши (вымыты), обувь (начищена). Очень плотный завтрак обязателен — чтобы не захотели есть. Перед самым выходом — туалет, чтобы не понадобилось искать на улице. И наконец, основное — настроение. Дети должны быть веселы, но не взбудоражены. Нытье я заранее пресекала, предусмотрев все возможные просьбы: в сумку уложены самые любимые игрушки, кое-что перекусить и попить, панамки или тонкие дождевики, в зависимости от погоды.
Стивен ждал нас на детской площадке, где я всегда вручала ему своих безупречных детей. Эмили ринулась к отцу, потрясая стопкой рисунков. Листочки хлопали на ветру, сияли красками. Отобрано только лучшее, специально для папули. Эту жажду дочери предстать перед отцом в самом выгодном свете я воспринимала как зловещий знак. Как можно запретить моей девочке выкладываться ради мужчин? Как объяснить, что она должна остаться самой собой, сберечь все свои шипы и загадочную, зато ее собственную логику?
— Не споткнись! — кричала я, когда тоненькая фигурка Эмили летела в раскрытые объятия Стивена.
Она меня не слышала, не могла услышать. Стивен ждал ее, пригнувшись, разбросав руки в стороны и полы плаща по траве. Он предлагал ей себя до последнего дюйма, от пальцев ног до макушки, и, вся нацеленная на отца, она видела только его, ощущала только его, помнила только его. Боюсь, в тот момент я слишком хорошо ее понимала.
Стивен при случае указывал мне на нюансы, отделяющие меня от идеала: я неприлично часто чертыхаюсь, выбираю отвратительные духи и вечно сдуваю волосы с глаз. Духи ты мне сам подарил, возражала я, а с волосами ничего нельзя поделать, они такие тонкие, что заколками не удержишь. Стивен в ответ тяжко вздыхал. Его не устраивал и мой американский стиль одежды. По мнению Стивена, коже полагается быть черной или коричневой, так что моя ярко-желтая сумочка, вся в медных заклепках, получила отставку. Стивен кривился при виде моих слишком коротких платьев и категорически отверг полупрозрачную летнюю юбку на пестрой кокетке, заявив, что в ней я вылитая Вильма Флинтстон. Он на дух не переносил тихоокеанские мотивы в одежде и цветастую кайму на юбках и платьях. Мою обожаемую замшевую куртку-ковбойку с бахромой он счел пережитком прошлого и вынудил меня избавиться от нее, умудрившись остаться в стороне, словно я распрощалась с курткой по собственной инициативе. Такова мощь национальной сдержанности; англичане даже молчат красноречиво. Без единого, казалось, слова Стивен изменил меня, и, хотя до юбок с цветами на сером фоне дело не дошло, я очень скоро начала присматриваться в «Маркс и Спенсер» к более практичным туфлям и куда более консервативным нарядам, чем те, которые выбрала бы по своему вкусу и которые можно было найти лишь у «Гост».
Подумав, я пришла к выводу, что одежда, собственно, ни при чем. Стивена задевало во мне нечто более глубинное — мой акцент, мои корни… или отсутствие таковых. В отличие от Пенелопы я не вписывалась ни в один из известных Стивену общественных пластов, чем его и обескураживала. Пенелопе сходили с рук самые неожиданные, вычурные наряды — имитация под шкуру зверей вместо юбок или шифоновые одеяния, до того льнущие к телу, что невольно закрадывалось подозрение в отсутствии нижнего белья, — но ведь она приходилась родней Хаксли, а ее мать носила титул жены баронета. Пенелопа сохраняла
— И вы ее получили. — Энди кивнул на детей.
Мы усадили их на диванных подушках перед телевизором, а сами устроились позади и шептались чуть слышно. Как на свидании. Нет. Как будто Энди был в этом доме всегда.
— А у вас семья большая, Энди?
— Не очень. Я четвертый.
— Замечательно, — вздохнула я. — Четверо детей!
— Четвертый — из восьми, — уточнил Энди. — У меня еще трое младших сестер и братишка.
Мне бы встать наконец и заняться чем-нибудь полезным — посуду убрать, белье загрузить в стиральную машину. Только я об этом подумала, как Энди взял мою руку. Повернул ладонью кверху. Поцеловал, глядя в глаза. Приложил свой палец к моим губам. Потом к своим. Беззвучное послание, полное страсти. «Я подожду, — молча говорил Энди. — Я знаю, тебе нужно время, но ты все ближе — и неизбежно придешь ко мне». Однажды он обнимет меня, потому что, когда частичка моей души умирала, только он сумел к ней прикоснуться и вернуть к жизни. И она принадлежит ему по праву.
В университете среди многих предметов я изучала и поэзию. Помню, как меня завораживали слова на бумаге, такие безжизненные, словно шелуха от семян или сухие нити скошенной травы. Такие одинокие на белоснежном пространстве страницы. Но стоило их прочесть — и слова оживали. Мне нравилось, как они звучат внутри меня, льются мотивом, который больше никому не слышен. С тех пор я только так и читаю стихи: сначала пробегаю глазами, затем отвожу взгляд от страницы и вслушиваюсь в мелодию.
Беззвучно повторяя строчки, смакуя каждое слово, я думала о собственной хрупкой оболочке, о своем кольце, которое с недавних пор не носила. Надо было продать его вместе с обручальным, но много ли выручишь за простенькую золотую полоску? А потом я задумалась совсем о другом, об аутизме. Конечно, об аутизме. Я о нем никогда не забывала; это моя боль, которая точила меня ежесекундно, довеском цепляясь к каждой мысли.
Мне вдруг пришло в голову, что, читая стихи, я недаром увожу взгляд от страницы и стараюсь