важно. «Вообще-то, — говорил он, — надо быть полоумным, чтобы делать то, что мы делаем здесь».
Однажды, когда Нора работала в поле, ее комнату покрасили. Все стало масляно-белым, от пола до потолка. Нора была вне себя, она бегала по всему лагерю, и кричала, и честила на все корки тех, кто это сделал. Все из-за пауков, она плакала оттого, что их выгнали.
У Эстер и Норы был свой тайник, за бараками, под резервуаром для воды. Это Нора его нашла, и они прятались там в послеполуденные часы, когда было невыносимо жарко. Нора как-то заполучила ключ от двери, которая вела под резервуар. Там было большое пустое помещение, освещенное двумя узкими окошками. На полу валялись ящики, старые мешки, провода, пустые канистры. Больше ничего. Сумрачно и холодно, как в пещере. И ни звука, только журчала вода в трубах да мерно падали где-то капли. Было как-то смутно, тревожно. Под камнями Нора находила скорпионов — белых, почти прозрачных. Или, наоборот, черных-пречерных. Она показывала Эстер кольца на хвосте, указывающие на силу яда. С тех пор как побелили ее комнату, Нора говорила, что живет здесь. Ей хотелось быть актрисой, играть в театре. Она расхаживала взад-вперед под резервуаром и декламировала стихи. Это были стихи, похожие на нее, яростные и горькие, Нора переводила их для Эстер, они звучали как выкрики, как призывы. Она читала Гарсия Лорку, Маяковского. Потом переходила на итальянский, читала отрывки из Данте и Петрарки, стихи Чезаре Павезе. «Придет смерть, и у нее будут твои глаза». Эстер слушала, она была ее единственным зрителем. «Знаешь что? — говорила Нора. — Хорошо бы привести сюда детей, послушать их, пусть поют, играют…»
И повисала тишина, плотная, как ожидание. Вот и все. Эстер хотела наполненности, чтобы не оставалось места для пустот памяти. Она переписала стихи Хаима Нахмана Бялика в черную тетрадь, ту самую, в которой написала свое имя Неджма на пути изгнания. Она читала:
Детский дом стоял в центре кибуца. Залы столовой служили и школьными классами. Там были парты и стулья на детский рост, но стены голые, выкрашенные в тот же масляно-белый цвет.
Это было сильнее ее. Не в силах больше оставаться под резервуаром, наедине с журчанием воды и слепящим светом с улицы, Нора бродила в высокой траве, что росла вокруг. Она искала змей. Ее лицо белело, точно маска, над черным платьем. Она не узнавала Эстер, встречая. Нору засосало в глубины памяти. Она была в Ливорно, и люди в форме уводили ее сестренку Веру. Она металась, как безумная, выкрикивая ее имя: «Вера, Вера, я хочу видеть Веру, сейчас же!» Бежала к детскому дому, врывалась в класс, и учитель застывал у черной доски, не закончив фразу на иврите. Нора падала на колени перед маленькой девочкой, прижимала ее к себе, душила поцелуями, что-то говорила ей по-итальянски, пока испуганная малышка не разражалась громким плачем. Только тогда Нора вдруг понимала, где находится, и, пряча лицо от стыда, извинялась на французском и итальянском — других языков она не знала. Эстер брала Нору под руку и уводила в ее комнату, укладывала в постель, ласково, как сестру. Садилась рядом с ней на кровать и молчала. Нора смотрела прямо перед собой, на белую, слишком белую стену, пока не проваливалась в сон.
Наступил праздник свечей, Ханука. Все его ждали. Первый праздник здесь, и казалось, все будет, все начнется вновь. Эстер помнила, это говорил ей отец — что придется все начинать сызнова. Опустошенная земля, руины, тюрьмы, проклятые поля, где погибали люди, — все омывал зимний свет, утренний холод, когда зажигали свечи в Хануку, и огонь был нов, как рождение. И еще Эстер помнила слова из
Тогда Жак еще был с ней. Ему предстояло уехать сразу после праздников. Но Эстер не хотела об этом слышать. Начался сбор урожая грейпфрутов. Жак и Эстер работали бок о бок, вся плантация шелестела от множества рук, собиравших спелые плоды. Утро было дивное. Солнце припекало, несмотря на холод. Под вечер они вернулись в комнату Норы. Долго лежали, прижавшись друг к другу, смешав дыхание. Потом Жак сказал просто: «Я уезжаю сегодня». Ее глаза наполнились слезами. Был первый день Хануки, когда зажгли первую свечу.
Ту ночь она не могла забыть. Столовая была полна людей, играла музыка, все пили вино. К Эстер подходили девушки, спрашивали ее по-английски: «Ты выходишь замуж, когда твоя свадьба?» Эстер была с Норой, впервые она опьянела. Они пили белое вино вдвоем из одной бутылки. Эстер танцевала, даже не помнила с кем. Она чувствовала большую, очень большую пустоту. Сама не зная почему. Ведь не в первый раз Жак уезжал на границу. Возможно, виной тому было солнце этого дня, которое обожгло их лица на плантации. Волосы и борода Жака блестели, как золото.
Нора смеялась, а потом вдруг ни с того ни с сего заплакала. Ее тошнило от выпитого вина и сигаретного дыма. Вместе с Элизабет Эстер вывела подругу на улицу, в ночь. Они поддерживали Нору вдвоем, пока ее рвало, а потом помогли ей дойти до комнаты. Нора не хотела оставаться одна. Ей было страшно. Она говорила об Италии, о Ливорно, о том, как увели ее сестренку Веру. Элизабет намочила полотенце и положила ей на лоб, чтобы хоть немного успокоить. Нора уснула, но Эстер не хотелось возвращаться на праздник.
Элизабет ушла спать. Сидя рядом с Норой на кровати, при свете ночника Эстер начала писать письмо. Она не знала толком, кому оно адресовано, возможно, Жаку или отцу. А может быть, она писала его Неджме, в той самой черной тетради, которую та достала из кармана курточки, запорошенной дорожной пылью, и где они написали на первой странице свои имена.
В то утро Эстер узнала, что ждет ребенка. Еще до появления физических признаков к ней пришло это знание, первым волнением и ощущением тяжести в самой сердцевине ее существа, пришло что-то, чего она еще не могла понять. Радость, да, вот что это было, радость, такая, какой она не испытывала никогда прежде. Светало; вчера она легла спать с открытой дверью, чтобы ощутить ночную прохладу, или, может быть, из-за запахов вина и табака, пропитавших комнату и постель. Элизабет еще спала, бесшумно дыша. В этот ранний час в лагере стояла тишина, только воробьи чирикали на деревьях. Откуда-то с другой стороны кибуца время от времени доносился простуженный крик петуха. Все было серым, неподвижным.
Эстер дошла до резервуара и зашагала дальше по дороге к посадкам авокадо. На ней было легкое платье, сандалии на босу ногу — эти бедуинские сандалии они с Жаком купили на базаре в Хайфе. Она слушала, как поскрипывает земля от ее шагов, и уходила все дальше, а между тем разгорался день. Уже видны были тени, силуэты деревьев отчетливее вырисовывались на холмах. Перед ней вспархивали птицы, стайки скворцов-разбойников, вечно круживших над полями, летели к пруду.
Мало-помалу возвращались и звуки. Эстер узнавала их один за другим. Каждый из них был ей родным, они жили в ней, как слова одной фразы, которая тянулась из сегодняшнего дня в прошлое, уходя корнями в самые далекие воспоминания. Она знала их, она всегда их слышала. Они были, когда она еще жила в Ницце, были в горах, в Рокбийере, в Сен-Мартене. Птичий крик, блеянье овец и коз в хлеву, голоса — женские, детские, — урчание воды в колонке, шорох ветряков.
В какой-то момент, еще не видя, она услышала, как идет стадо Йоханана, удаляясь к пастбищам, в сторону деревни друзов. Услышала, как скотник открывает ворота загона и гонит коров к пруду на водопой.
Эстер пошла дальше через поля. Солнце уже поднялось над каменистыми холмами, осветило