легкие пальцы на моей руке, я чувствую ее вопрошающий взгляд, вижу, как она медленно пишет свое имя латинскими буквами на первой странице черной тетради. Единственное, в чем я могу быть уверена, через все эти годы, через облако пыли, скрывшее ее, — эта черная тетрадь, на которой я тоже написала свое имя, словно скрепив таинственный союз.
Мне снилась эта тетрадь. Я видела ее в ночи, исписанную мелким почерком, тем же черным карандашом, который мы по очереди держали в руках. Мне снилось, что я могу разобрать этот почерк, и я прочла все, что она писала для меня одной, историю любви и скитаний, которая могла бы быть моей. Мне снилось, что тетрадь пришла по почте или ее подкинул под дверь моей квартиры в Монреале некий таинственный гонец, как подкидывали младенцев во времена Диккенса.
И тогда я купила себе такую же черную тетрадь и на первой странице написала ее имя: Неджма. Но записывала я в эту тетрадь свою жизнь, изо дня в день, обо всем понемногу, об учебе в университете, о Мишеле, о дружбе с Лолой, о встрече с Беренис Эйнберг, о любви Филипа. И о письмах Элизабет, об ожидании, о желании вернуться, о том, как прекрасны холмы, как пахнет земля, как чуден свет над Средиземным морем. Я это была или она, я и сама уже не знала. Однажды я вернусь туда, на дорогу к Силоаму, и облако пыли рассеется, и Неджма шагнет ко мне. Мы обменяемся нашими тетрадями, чтобы уничтожить время, чтобы погасить жгучую боль и скорбь о мертвых.
Филип посмеивался надо мной: «Ты пишешь мемуары?» Он, наверно, думал, что это дневник, пережиток детства, хранилище любовных тайн и девчачьих откровений.
Я до сих пор искала Неджму. Я высматривала ее в окно на этой заснеженной улице. Искала глазами в больничных коридорах среди приходившей лечиться бедноты. Она являлась мне в снах, стояла передо мной, будто только что открыла дверь, и ту же тягу ощущала я, и ту же ненависть. Она смотрела на меня, я чувствовала легкое прикосновение ее пальцев к моей руке. Все так же вопрошали ее светлые глаза. В ней ничего не изменилось со дня нашей встречи. Она была в том же платье, в той же серой от пыли курточке, в том же платке, наполовину скрывавшем лицо. И руки те же, широкие, загорелые руки крестьянки. Всегда одна, женщины и дети, что шли с ней по обочине дороги, исчезли. Она возвращалась из своего изгнания, из края засухи и забвения, одна, чтобы встретиться со мной.
Когда погиб Жак, во мне что-то сломалось, и я больше не видела снов. Элизабет забрала меня к себе. Она к тому времени поселилась в Хайфе, в большом доме, из окон ее квартиры было видно море. Я тогда была сама не своя. Бродила по улицам и все время возвращалась к тому пляжу, где мы высадились, — как давно это было. В толпе я часто встречала одну и ту же женщину — силуэт без возраста, в лохмотьях, лицо прикрыто запыленной тряпицей; широкими шагами шла она вдоль сточных канав, походкой безумицы, а следом бежали дети и швыряли в нее камнями. Иногда я видела ее у какой-нибудь стены, где она сидела, укрывшись от солнца, безучастная к грохоту проносящихся мимо машин и грузовиков. Однажды я подошла к ней, хотела заглянуть в ее глаза, увидеть в них свет Неджмы. Когда я приблизилась, она протянула руку, исхудавшую старушечью ладонь, оплетенную вздутыми венами. Я попятилась, охваченная дурнотой, а эта нищенка с бессмысленным взглядом плюнула в меня и, вскочив, скрылась в сумраке переулков.
Я стала как Нора, повсюду мне виделись кровь и смерть. Была зима, солнце палило над Галилейскими холмами, над дорогами. И внутри у меня была эта тягость, этот ком огня. Ночами я не могла уснуть, глаза сами собой открывались, полные соли. Я не могла понять, но мне казалось, что и за смертным порогом я связана с Жаком этой жизнью, которую он заронил в меня. Я говорила с ним, как будто он был здесь, как будто мог меня услышать. Но слышала меня Элизабет и гладила мои волосы. Она думала, что я горюю. «Поплачь, Эстреллита, станет легче». Я не хотела говорить ей о ребенке.
Днем я бродила без цели по улицам. У меня стала такая же походка, как у безумной нищенки с базара. А потом я и вовсе сошла с ума: остановила один из военных грузовиков, которые везли продовольствие и боеприпасы, сумела убедить двоих солдат — молоденьких, совсем еще мальчишек, — что мне надо к жениху на фронт. Я добралась до Тивериадского озера и бродила там по холмам, не зная, куда иду, — просто хотела ступать по земле, на которой погиб Жак Берже.
Солнце палило, я чувствовала, как давит свет на плечи и спину. Я поднялась на террасы, где росли оливковые деревья, прошла мимо заброшенных ферм, стены домов были изрешечены пулями. И ни звука, ни шороха. Как в Фестионе, когда я выходила на горную дорогу, по которой должен был прийти отец. От тишины и ветра сильно билось сердце, солнечный свет слепил глаза, но я все шла и шла, а потом побежала по окутанным безмолвием холмам.
В какой-то момент я увидела стоявший на обочине дороги танк. Вернее, полуобгоревший остов, ушедший гусеницами в землю, но мне стало так страшно, что я не решилась подойти. Чуть подальше я набрела на противотанковые заграждения. Траншеи, укрепленные бревнами, похожие на лучи звезды, опутанные колючими побегами ежевики, шли зигзагами по склонам холмов. Я брела вдоль траншей, а потом села на край, сидела и смотрела в сторону Тивериадского озера, долго-долго.
Там и нашли меня солдаты. Они отвели меня в штаб для допроса, думали, я сирийская шпионка. А потом посадили в грузовик и отвезли в Хайфу.
Элизабет все решила за меня, все устроила. Я уеду в Канаду, в Монреаль, буду в университете Макгилл изучать медицину. Так хотел бы Жак Берже. Я согласилась — из-за ребенка. Это была моя тайна, пусть он родится далеко отсюда, пусть Элизабет ничего не знает. В конце марта я отплыла на «Провиданс», небольшом судне, которое доставляло продовольствие и лекарства от ООН для арабских беженцев и возило пассажиров в Марсель. В Марселе я пересела на другой корабль, «Неа Эллас», который шел с грузом эмигрантов в Новый Свет.
Он родился в конце сентября, мое солнышко. Мне снилось, что он родится на моей земле, там, по ту сторону океана, на пляже, куда мы впервые ступили с Элизабет, сойдя с «Сетте фрателли». Последние месяцы беременности было трудно, я перестала ходить на занятия, пропустила семестр. Преподавателям было без разницы, кроме Сальвадори, который читал патологию. Это был старичок с усиками, в маленьких, круглых очках, как у Ганди. «Вернетесь, когда все будет позади», — сказал он. И сохранил за мной стипендию, чтобы не пришлось пересдавать экзамены.
Мне помогала Лола, она стала мне как сестра. Лола тоже ждала ребенка, но ее малыш должен был родиться только к Рождеству. Мы поддерживали друг друга, много говорили, она посмеивалась над моей утиной походкой. Она тоже была одна. Ее парень уехал, не оставив адреса. Так мы и жили почти все время вместе. Она учила меня йоге. Говорила, что это полезно в нашем положении. Глубоко вдохнуть, выдохнуть животом, скрестить ноги в полулотос, закрыть глаза и медитировать. Она была забавная, Лола, высоченная, подвижная, с детским личиком, голубоглазая, кудрявая и белокожая, как голландская куколка. Ее фамилия ван Валсум, и я так и не поняла, почему родители назвали ее мексиканским именем.
Об именах мы тоже говорили. Она хотела девочку, перечисляла имена, каждый день в разном порядке, Леонора, Сильвия, Биргит, Ромена, Альбертина, Кристина, Карлотта, Соня, Мариза, Марик — или Марит, — Зоэ, и всегда добавляла Элен, из-за меня. Зоэ казалось мне подходящим именем для девочки, особенно если она будет похожа на свою мать. «А твой сын?» Я знала, что у меня будет сын, мое солнышко. Но делала вид, будто об имени не думала. Боялась искушать судьбу. Язык не поворачивался сказать, что он будет солнышком. Я говорила, если родится мальчик, его будут звать, как моего отца. Мишелем. «А если будет девочка?» — «Тогда имя ей выберешь ты». Лола никогда не спрашивала об отце моего ребенка. Наверно, она думала, что у меня та же история, что у нее, парень бросил. Мы были так похожи, жизнь вышвырнула нас в Монреаль, точно море щепки, мы знали, что однажды нас снова подхватит волна, разнесет в разные стороны и больше мы не увидимся.
Он будет дитя солнца. Он был во мне всегда, из моей плоти и моей крови, моей земли и моего неба. Морские волны вынесут его на песчаный берег, куда когда-то причалили мы, где мы родились. Его кости будут белыми камнями горы Кармил и альпийской вершины Жела, его плоть — красной землей Галилейских холмов, его кровь будет ключевой водой, чистой водой горной речки в Сен-Мартене, мутной водой Стуры и водой наблусского колодца, из которого самаритянка дала напиться Иисусу. Тело его возьмет силу и ловкость от пастухов, а в его глазах будет сиять свет Иерусалима.