Диего, начало
Диего, строитель
Диего, мой ребенок
Диего, мой жених
Диего, художник
Диего, мой возлюбленный
Диего, мой муж
Диего, мой друг
Диего, моя мать
Диего, мой отец
Диего, мой сын
Диего, я
Диего, вселенная
Различие в единстве
Но почему я говорю Мой Диего?
Он никогда не будет моим. Он принадлежит только самому себе.
Во время добровольного затворничества в Синем доме – в убежище, ставшем как бы продолжением ее существа, где каждый камень, каждая вещь хранят память о пережитом, Фрида постепенно становится жрицей культа, в центре которого – Диего. Культа, объединяющего ее с ее вселенной, с каждым атомом ее непобедимой любви. Сад, огражденный высокими стенами, растения, тянущиеся вверх, к свету, – гладкие стволы магнолий, пепельно-серая хвоя араукарии, сплетение ветвей и лиан, – становится замкнутым мирком, который отныне заменит Фриде, лишенной возможности путешествовать, настоящий, большой мир. Здесь будут жить ее любимые птицы, а еще голые собаки, купленные на рынке в Хочимилько, – эти незащищенные, хрупкие создания с печальными глазами, словно пришедшие из далекой древности, будут символизировать для Фриды удел человеческий.
В этот период, после разрыва с Диего и их повторного брака, Фрида обретает душевное равновесие в живописи. На автопортретах у нее надменное застывшее лицо, на котором, однако, читаются следы душевной боли: горькая складка у губ, круги под глазами, напряженные мускулы шеи, а главное, взгляд, отстраненный, горящий лихорадочным огнем, с немым вопросом проникающий сквозь пелену действительности. Несмотря на житейские невзгоды, несмотря на физическую боль и все возрастающие дозы успокоительного, в этом взгляде по-прежнему чувствуется вызов.
Много было сказано о ее одержимости материнством. В своих воспоминаниях Гваделупе Ривера Марин, дочь Диего и Лупе Марин, иронически отзывается о женщинах, которые пытались удержать Диего, рожая ему детей23. Не избежала этого и Фрида. Но у нее стремление иметь ребенка превратилось в навязчивую идею, к которой примешивались отвращение и ужас. Она и хотела и не хотела стать матерью. Помимо чисто внешних причин – последствий аварии, недостатков телосложения, перенесенных болезней, – Фриде мешал ее тайный страх перед материнством. Под влиянием этого страха у нее выработался комплекс вины, который пронизывает все ее творчество. Врачи выдвигали всевозможные гипотезы, но так и не смогли объяснить странное явление. Гормональные нарушения, врожденные и приобретенные аномалии внутренних органов – это еще и предлог, чтобы уйти от реальности. Но чувство вины будет терзать ее всю жизнь. Рядом с Лупе Марин или с сестрой Кристиной Фрида еще больнее ощущает свою выключенность из жизни, свое бесплодие. Ни на минуту она не забывает об этом. Картины Фриды не заменяют ей детей, это артефакты, которые помогают скрыть ее нежелание быть обычной женщиной, сладострастной и плодовитой, как предписывает идеал, выработанный мужчинами24. И все же в определенном смысле они – ее дети, на них она переносит свою любовь, через них посылает весть людям, они окружают ее в спальне, в мастерской, во всем доме наряду с остальными любимыми вещами: куклами, масками, фигурами из папье-маше, которые носят по улицам на процессиях в Страстную пятницу и в которых Диего видел ярчайшее выражение народного искусства, недолговечного и создаваемого не ради выгоды, – а также преданными друзьями- животными: карликовым оленем Гранисо, собаками Холотлем, Капулиной и Костиком, котом, курицей, орлом Гран Кака Бланко и особенно ею любимой парой обезьянок. Одна из них, Фуланг Чанг, с 1937 года будет фигурировать рядом с Фридой на автопортретах.
Искусство не стало для Фриды подменой реального материнства, однако оно помогло ей вытерпеть этот непреодолимый душевный разлад, это проклятие, вынести его во внешний мир, а не держать в себе как болезнь, грызущую изнутри. Для нее искусство – это проявление иррационального в человеке, стихийный, безотчетный порыв – именно поэтому ее живопись так восхищала сюрреалистов, – властная потребность, связывающая ее с тем миром, откуда она была изгнана неумолимой судьбой. Искусство, детство, красота, насилие, любовь смешались, неразрывно соединились во всем, что ее окружает, – в ее индейских нарядах, ярких, как цветы и птицы тропических лесов, в косметике, придающей ей облик индейского идола, в ее косах, заплетенных и уложенных как у богини земли Тласольтеотль, в природе, которая держит ее в объятиях, но иногда ранит и терзает, волшебством которой слезы сверкают подобно алмазам, а кровь становится ярко-алой, превращаясь в бесценный эликсир.
В этом волшебстве Фрида черпает вдохновение и силы жить, оно покоряет Диего и не дает ему уйти, несмотря на все искушения и манящие радости плоти. Во Фриде есть тайна, которую он не может разгадать, и, когда он удаляется от нее, им сразу же овладевает ощущение пустоты, потери равновесия.
Вернувшись в отцовский дом, Фрида, несмотря на все более серьезные проблемы со здоровьем, которые делают ее пленницей в собственном теле и собственном жилище, усовершенствует систему, помогающую ей выжить. Жизнь врозь и подъемный мост, сооруженный между нею и Диего (мост, который соединял их мастерские в Сан-Анхеле и который она перекрывала, когда хотела остаться одна), позволяют ей достигнуть определенной гармонии. Теперь она действительно в центре своего мира и смотрит, как он медленно вращается вокруг нее. Диего – вечный ребенок, солнце, первопричина всего сущего – дает свет этой вселенной. Жестокость Диего, его измены, стрелы, которые он вонзает в ее тело, – неотъемлемая часть мироздания, где страдание и счастье суть лишь две стороны одной медали и кровавый обряд жертвоприношения навечно соединяет тварь с ее творцом.
С этих пор Фрида начинает играть с Диего в другую игру. Это игра по ее правилам, зачастую жестокая, и выигрыш в ней достается Диего, по сути, это вечная игра любви и ненависти, в которой мужчина – полновластный хозяин своим чувствам и желаниям, а женщина – порабощенная хранительница любви.