Сразу же появился страх. Я не боялся ничего конкретного, просто боялся, и все, причем до такой степени, что начал снова потеть. Каменный пол холодил мое тело, я переворачивался с боку на бок и, наконец, встал. Тело ломило. Я сел на край ванной и попытался думать обо всем, что было и что меня еще ждет. Папка, книга и истрепанный манускрипт с рекомендациями относительно видения ангелов лежали тут же, возле моей ноги. Я мог все это пнуть, но не сделал этого, а лишь продолжал думать, и чем более усиленно я занимался этим, тем более явной становилась пустота моих размышлений. Я вставал, ходил по ванной, пускал воду из кранов, закручивал их, исследовал, когда их откручивание вызывает завывание труб, корчил гримасы перед зеркалом и даже как-то раз всплакнул. Потом я снова сел на ванну, и, подперев голову руками, сидел так некоторое время.
Сонливость прошла. Быть может, меня все еще подвергают испытанию? Ошибка в прочтении номера тоже вполне могла быть предусмотрена. Пропыленный архивный служитель чуть ли не сразу повел меня в раздел пыток.
Его восторги, рвение, подпрыгивания с каплей под носом казались мне теперь все более искусственными, притворными, фальшивыми. Почему он так подчеркивал устарелость физических мук? Просто так? А пытка ожиданием разве он не упоминал о такой?
Быть может, речь шла о том, чтобы сделать меня в должной мере послушным, мягким? Может, посредством такого метода должна была быть изучена моя твердость, необходимая при выполнении миссии, трудной, в высшей степени трудной — это ведь упорно твердили все по очереди. Значит, я по-прежнему был избранным и назначенным для ее выполнения? В таком случае, мне на самом деле не о чем было беспокоиться — самой лучшей тактикой была служебная бесстрастность, некая умеренная пассивность. Секретарша умышленно услала меня ни с чем.
Умышленно также были заняты номера справочной. Повинности мои были на самом деле экзаменами — другими словами, все было в порядке. Найдя, таким образом, душевную опору, я умылся и вышел, чтобы отправиться, наконец, к Эрмсу.
В нескольких десятков шагов от Отдела Инструкций я наткнулся на уборщиков.
Что-то их тут было слишком много. Все они стояли на четвереньках, на всех были новенькие пальто, карманы которых сильно оттопыривались. В общем-то они не слишком себя утруждали, искоса, исподлобья посматривали по сторонам, хотя на четвереньках заниматься этим было не очень удобно. Кто-то кашлянул. Все встали, похожие друг на друга, как братья: приземистые, плечистые, со шляпами, надвинутыми на лоб.
Удивленный, я остановился. Они, оттесняя друг друга, вполголоса представились подошедшему офицеру: — Коллега Мердас, храна… коллега Брандэль, коллега Шлирс, храна…
Появилось десятка два офицеров в парадных формах и при саблях. Они проверили документы у штатских, штатские проверили остальных офицеров, меня как-то в общем замешательстве не заметили. 'Ага, — подумал я, — это охрана'. К лифту я пробиваться не стал, поскольку не особенно торопился к Эрмсу. Внезапно раздался звуковой сигнал, на этаж прибывал лифт, возникла толчея, беготня, но все были сама бдительность, сабли позвякивали на портупеях, охрана засунула руки глубоко в карманы, наверное, взводя курки, поля всех шляп двинулись вниз, головы поднялись вверх, ярко освещенная кабина лифта остановилась, два адъютанта с серебряными шнурками на портупеях бросились к ручке двери.
Из уст в уста пронеслась весть: — Адмирадир! Уже здесь!
Офицеры быстро образовали в коридоре строй, посреди которого случайно оказался и я. Было очевидно, что прибыла какая-то важная персона, и сердце у меня забилось от волнения.
Из лифта, какого-то специального лифта-люкс, обитого красным дерматином, увешанного картами и гербами, вышел маленький старичок в мундире, прямо-таки залитом золотом, слегка волоча левую ногу. Он окинул быстрым взглядом вытянувшихся по струнке офицеров, а потом, седой, сухой, рябоватый, выкрикнул безо всякого напряжения, словно нехотя, из одной лишь многолетней привычки, хлестнул бичом:
— Здорово, ребята!
— Здра-жла-госп-дир! — загремел одетый в мундиры коридор.
Старец покривился, словно уловил фальшивую ноту, но ничего не сказал, лишь звякнул золотой накидкой с орденами, укутывавшей его грудь, и двинулся вдоль шеренги. Сам не знаю, как так получилось, но я был в ней единственным штатским.
Возможно, привлеченный серым пятном моей одежды, он внезапно остановился.
'Вот сейчас, — промелькнуло у меня в голове. — Броситься ему в ноги, признаться, просить!' Однако я продолжал стоять. Он хмуро посмотрел на меня, задумался, звякнул орденами и вдруг спросил:
— Штатский?
— Так точно, штатский, го…
— Служишь?
— Так то…
— Жена, дети?
— Разв…
— Н-да! — сказал он добродушно.
Седой, с кустистой растительностью на лице, он раздумывал, шевеля бородавкой, выступающей меж усов. Он и в самом деле был рябоват, вблизи это было весьма заметно.
— Тайный, — хрипло и еле слышно произнес он. — Тайный… видать, сразу видать! Бывалый, дошлый, тайный. Ко мне!
Он поманил меня пальцем руки, затянутой в снежную белизну перчатки. Руку при этом он держал на ремнях портупеи, где она терялась среди шнуров и звезд. С сердцем, готовым выскочить из груди, я выступил из шеренги. Охрана засуетилась за его спиной, но самый плечистый из уборщиков прокашлял, словно давая понять, что умывает руки. Я под шепоток свиты двинулся вслед за старцем, дожидаясь лишь подходящей минуты, чтобы броситься к его ногам. Мы маршировали по коридору. Офицеры у белых дверей судорожно замирали, словно наше приближение действовало на них, как удар тока. Они вытягивались, откидывали голову и отдавали честь. Перед Отделом Присвоения и Лишения Наград нас ожидал его начальник, престарелый полковник при шпаге. Мы последовательно миновали залы Дипломатии, Эксгумации, Допуска и Реабилитации, но вот, наконец, перед двумя дверьми, ведущими в залы Разжалования и Награждения, адмирадир звякнул и остановился.
Я стоял сбоку от него. К нему чинно приблизился начальник Отдела.
— Нда? — допустил его адмирадир до доверительного шепота. — Какая торжественность?
— Контрторжественность, господин адмирадир…
Он принялся нашептывать в восковое ухо высокопоставленной особы, видимо, описывая порядок церемоний. До меня доносилось что-то типа: 'пять — рвать — сиять — давать'.
— Нда! — бросил адмирадир.
Величественным шагом он приблизился к двери зала Разжалования и замер у порога.
— Тайный, ко мне!
Я подскочил к нему. Он какое-то время стоял на месте, приняв монументальную позу, потом, помрачнев, поправил пальцем орден, надвинул кивер и резко, неумолимо вошел внутрь. Я последовал за ним.
Это был воистину тронный зал, но при этом явно траурный. Стены его покрывало искусно уложенное складками черное сукно, на черных шнурах свисали сверху зеркала самого крупного калибра — тяжелые овалы венецианского стекла, подслеповатые мрачные отражатели с покрытием из разведенной свинцом ртути, собиравшие все освещение окружавшей обстановки. По углам были расставлены такие же зеркальные катафалки: вплавленные в эбеновое дерево пластины холодного стекла, сияющие, словно глаза в безумном ужасе, диски посеребренной бронзы. В выпуклых висячих зеркалах все раздувалось, грозя лопнуть, в вогнутых, по углам, весь зал уменьшался, свернутый по складкам перспективы. Среди этих безжизненных свидетелей долженствующей вскоре наступить контрторжественности на роскошном ковре с изображением змей и иуд стояли по стойке смирно пять офицеров в парадной форме, с аксельбантами, галунами, при саблях.
Смертельно бледные, при виде адмирадира они застыли, лишь звезды орденов искрились у них на груди да покачивались на плечах серебряные шнуры и кисточки.
Великолепие их внешнего облика, казалось, опровергало то, чего можно было бы ожидать, но я сразу