— Но ведь ты должен доложить обо мне и выдать меня, как и любого, кто согласится с тобой!
— Конечно, я тебя выдам! Но они сочтут это видимостью заговора, твоим согласием на ложь и шутовскую маску, которую я по приказу свыше надел тебе на лицо — однако ты, делая все именно так, как мы договариваемся, но не в силу договора, а по собственному почину, от себя, все видя и понимая все до конца, заполнишь пустоту, и таким образом заговор, спланированный Зданием как провокация, станет Делом. Согласен?
Я молчал.
— Отказываешься? — спросил он. Голос у него задрожал, по щеке стекла слеза. Он гневно смахнул ее. — Не обращай на нее внимания, — сказал он. Это так, по привычке.
Я сидел с по-прежнему трясущейся ногой, не видя его, даже не слыша, словно бы вновь впервые оказался в сети белых коридоров, словно у меня украли все, что только можно было украсть. И, имея еще перед глазами мертвый блеск лабиринта, ощущая в ушах его мерный пульс, я сказал:
— Согласен.
Молния пробежала по его лицу. Полуотвернувшись, он вытер платком лоб и щеки.
— Теперь ты будешь бояться, что я действительно предам тебя, — сказал он наконец, — но с этим ничего не поделаешь. Слушай: всякие клятвы, присяги и обещания не имеют здесь никакой ценности, поэтому я тебе скажу лишь — ничего этого нам не нужно. Никаких условных знаков. Они нас все равно не могут спасти. Нашим оружием будет явность заговора, явность, в которую никто не поверит. Я теперь донесу на тебя своему начальнику. Веди себя естественно, поступай так же, как действовал до сих пор.
— Должен я идти в Отдел Поступления Информации?
— А тебе охота туда идти?
— Пожалуй, нет.
— Так не ходи. Лучше отдохни. Тебе надо набраться сил. Завтра после обеда между двумя кариатидами, поддерживающими свод на восьмом этаже, рядом с лифтом тебя будет ожидать Второй…
— Второй?
— Это значит — я. Двое. Так мы будем себя называть.
— Я буду Первым?
— Да. Теперь я ухожу. Будет подозрительно, если мы слишком долго будем находиться вместе.
— Подожди! Что мне следует говорить, если меня станут допрашивать перед завтрашней встречей?
— Что сочтешь нужным.
— Могу я тебя выдать?
— Конечно. Ведь о заговоре будут знать, хотя лишь как о мнимом. Лишь бы ты сам…
Он оборвал фразу.
— А ты?
— Я тоже. С меня довольно. Мы разорвем этот порочный круг. Подумай: мы спасемся вместе, спасем свои души, даже если погибнем. Прощай.
Я ничего не сказал. Он торопливо вышел, и воздух, поколебленный его уходом, какое-то время еще овевал мое лицо.
'Он сейчас идет предавать меня — мнимо. Однако могу ли я быть уверен, что только мнимо? — подумалось мне, однако мысль эта оставила меня совершенно равнодушным. Я встал. Мне хотелось сказать что-нибудь, но я не мог, потому что никого рядом не было. Я закашлял умышленно громко, чтобы услышать себя. Комната была без эха. Я заглянул в другую, приоткрыв дверь. Она была пуста, только на столе медленно, словно в ритме маятниковых часов, крутились бобины магнитофона. Я снял их, порвал ленту на мелкие куски, набил ими карманы и пошел в свою ванную.
13
Разбудил меня вой водопроводных труб.
Открыв глаза, я впервые заметил, что потолок ванной представляет собой барельеф из алебастра, белый, чистый, изображающий сцену из жизни в Раю.
Адам и Ева поглядывали друг на друга из-за дерева, змий таился в ветвях, его голова выглядывала из-за круглой ягодицы Евы, ангел на облачке писал какой-то длинный донос — все было почти в точности так, как рассказывал мне Баранн…
Баранн!
Сразу протрезвев, я сел на полу. Перед тем, как заснуть, я стащил с себя всю одежду, но полотенце, которое я подстелил, не защитило меня от холода, исходящего от кафеля пола.
Тело мое застыло, затвердело, словно меня уже охватило посмертное окоченение. Только в ванной под струями горячей воды я немного ожил. Вылезя из нее, я подошел к зеркалу. Меня не удивило бы, если бы я увидел в нем старческое лицо, ибо предыдущий день казался мне какой-то бездной времени, которая поглотила все мои силы, словно я прожил уже целую жизнь, и мне осталась лишь глупая, привязавшаяся во время мытья под душем песенка, которую я услышал от профессора: 'Динь-дом-бом! Дом! Основа Дома — Антидом! Антидома — Дом! Бом!'
Не вполне сознавая, я продолжал напевать ее и теперь, в чем меня убедило движение моих губ в зеркале. Нет, я совершенно не постарел, и состояние мое было, вероятно, похмельем, ибо только пьяным я мог согласиться на предложение аббата Орфини.
Заговор — Господи Боже мой! Он и я — два заговорщика, или просто Двое!
Я на всякий случай стал напевать вполголоса, хотя в ванной комнате никого кроме меня не было, а снаружи не доносилось ни звука. Питаться я уже привык редко и в самое странное время — впрочем, после вчерашней пирушки у меня не было ни малейшего аппетита, — поэтому удовлетворился тем, что прополоскал рот теплой водой, и вышел из ванной.
Лишь приближаясь к лифту, я сообразил — видимо, я еще не вполне пришел в себя после недавних событий — что понятия не имею, куда же, собственно, направляюсь.
Мне хотелось отдохнуть, поэтому я решил, что самым разумным будет присоединиться к какой-нибудь большой группе людей. Таким образом я мог попасть на какое-нибудь собрание или заседание. Там я смогу, не привлекая к себе внимания, свободно поразмыслить, не будучи при этом узником ванной, ибо одиночество в ней становилось невыносимым. Как назло, мне попадались лишь отдельные офицеры, которых я не мог сопровождать, не возбудив тем самым любопытства. Я прошагал так довольно много по коридорам шестого, потом седьмого этажа, наконец поднялся на девятый, где, помнится, ряд дверей с одной стороны коридора обрывался, свидетельствуя о существовании за той стеной какого-то большого зала. Однако сегодня здесь было пусто. Я покрутился некоторое время перед входом в предполагаемый зал, но когда на протяжении добрых десяти минут никто не показался, я потерял терпение и вошел туда.
Я очутился будто бы в боковой части большого музея. В полумраке на навощенном паркете стояли в ряд длинные, застекленные, ярко освещенные демонстрационные стенды.
Улочка, которую они образовывали, сворачивала вбок, но пятна света на темных стенах свидетельствовали о том, что она там не заканчивается.
За стеклом были кисти рук, одни лишь кисти, отсеченные у запястья, выставленные на прозрачных полочках, чаще всего по две, натуральной величины и оттенка — может быть, слишком натуральные, ибо имитирована была не только матовость кожи, блеск ногтей, но и волоски на тыльной стороне ладони. Застывшие в невообразимом числе различных положений, они словно являли собой замершие раз и навсегда роли, разыгрываемые за стеклом мертвого театра. Я решил обойти сначала всю коллекцию, чтобы вернуться затем к особо удачным экспонатам.
Времени у меня было более чем достаточно. Я проходил мимо молитвенных и шулерских положений, мимо белевших от гнева кулаков, мимо отчаявшихся и торжествующих ладоней, вызовов, категорических отказов, мимо пальцев, источавших старческое благословение, нищенство, бесстыдное предложение, воровство. Тут расцвела за стеклом изящным пожатием доверчивая, почти улыбающаяся наивность, рядом пустотой зияла утрата, там соединяла кисти материнская озабоченность — темная улица залитых светом