коробок загибалась то вправо, то влево, я шел по ней и шел, останавливаясь, чтобы оценить какую-нибудь буколическую, разыгранную жестом сцену, и, сочтя ее слишком притворной, двигался дальше. Во мне пробуждался знаток. Я уже в один момент охватывал взглядом демонстрируемое выражение, осуждал его за излишество или недостаток экспрессивности и шел дальше. Впрочем, останавливался я все реже, немного устав и пресытившись. Теперь я искал уже только наиболее трудные и загадочные экземпляры, и вскоре заметил мысль об этом должна была прийти мне в голову заранее, поскольку в предыдущих секциях изгибающегося коридора я встречал жесты все более скупые, все более незаметные, — что значения начали раздваиваться.
Здесь уже не было простецких угроз кулаком, напористости — от вызывающих неприязнь повисших в воздухе пальцев веяло коварством. Розовый охват несуществующего пламени свечи будто бы заключал в себе что-то, скрытый пожатием мизинец куда-то указывал. С пробудившимся вновь интересом, как искушенный дегустатор, я словно бы вкушал какую-то братскую торжественность, от которой отсоединился почему-то указательный палец: загнутый, он как бы указывал на кого-то за моей спиной. В поглаживаемом, нежно трогаемом, хватаемом воздухе таилось мошенничество, иногда одна какая-нибудь меленькая деталька обращала в противоположность запертый в шкафу жест. Лес пальцев… В тени кажущихся пуританскими тыльных сторон ладоней они подавали друг другу знаки, от стекла к стеклу, от стены к стене…
Здесь проказничал толстый большой палец, там все было пронизано детской шалостью… Но сквозь самозабвенное веселье они костяшками, краешками ногтей, подушечками, фалангами передавали что-то друг другу, от руки к руке, указывали… тыкали… в меня!
Я шел все быстрее, я почти бежал. Полчища рук поднимались на подставках высоко и низко, лежали вповалку, с пронзавшими воздух пальцами, судорожно сжатыми кулаками, белые, словно трупики, — от них рябило в глазах.
'Откуда все это? — думал я. — Почему столько рук? Зачем это? Почему это так? Ведь это бессмыслица, дурачество! Какой-то уродливый музей! А я принимаю все это на свой счет! Выйти отсюда! Уйти! Убежать…'
Внезапно из темноты появился мчавшийся на меня человек с лицом, искаженным пятнами света и тени, рот его был открыт, словно в истерическом крике. В последнее мгновение я успел остановиться, ударившись руками в холодную, гладкую, вертикальную поверхность зеркала. Я стоял перед ним, а сзади ждала мрачная, разделенная на аквариумы глубина, глухая, абсолютно мертвая, застывшая тысячами растопыренных ладоней, насмешливых, непристойных, мерзких жестов — это были восковые, налившиеся кровью жилистые руки безумия. Я прижался лицом к ледяной поверхности стекла, чтобы не видеть их.
И тогда она дрогнула, поддалась и пропустила меня. Зеркало оказалось поверхностью обычной двери, которая открывалась при нажиме. Я стоял в маленькой комнате, почти каморке, скупо освещенной, словно из экономии, двумя слабыми лампочками. Человек в пижаме, сидевший за канцелярским столом, зачищал пилкой ногти, близоруко держа их под самым носом. Локтями он опирался на груду бумаг.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, не поднимая глаз. — Стул там, в углу. Полотенце с него можете снять. Вас ослепило? Это пройдет. Подождите минутку.
— Я спешу, — сказал я бесцветным голосом. — Как мне отсюда выйти?
— Вы спешите? Однако я советовал бы вам не торопиться. Вы нам что-нибудь изложите?
— Извините?
Он самозабвенно зачищал ногти.
— Здесь есть бумага и ручка. Я не буду мешать…
— Я не намерен ничего писать. Где выход?
— Не намерены?
Остановившись посреди движения, он посмотрел на меня водянистыми глазами. Я уже вроде бы видел его когда-то — и в то же время не видел. Рыжеватый, с маленькими усиками, подбородок отодвинут назад, выпуклости щек раздуты, сморщены, словно он прячет под ними орешки.
— Тогда давайте напишу я, — предложил он, возвращаясь к своей пилочке для ногтей. — А вы только подпишите…
— Но что?
— Показаньице…
'Вот тебе и раз!' — подумал я, беспокоясь о том, чтобы не стиснуть челюсти, поскольку выпуклость, образованная их мышцами, могла меня выдать.
— Не знаю, о чем вы говорите, — сухо сказал я.
— Ой ли? А пирушку помните?
Я молчал. Он провел ногтями по ткани одежды, покрутил пуговицы, проверил, блестят ли они должным образом, затем вынул из ящика стола маленький, толстый, оправленное в черное томик, который сам раскрылся на нужном месте, и принялся читать:
— Параграф… гм… итак: 'Кто распространяет слухи, пропагандирует либо иным убеждает других, что Антиздание как таковое не существует, подлежит наказанию в форме полной эклоклазии'. Ну?
Он приглашающе посмотрел на меня.
— Я не распространял никаких слухов.
— А кто говорит, что вы распространяли? Сохрани Господи, ведь сами же вы ничего не делали. Вы только пили коньячок и слушали. Или, может быть, у вас есть затычки, чтобы ими уши запечатывать? Но, к сожалению, наличие затычек тоже может быть наказуемо, ибо…
Он заглянул в том.
— 'Если кто-то присутствует при совершении преступления, попадающего под определение параграфа N-N, абзац N, и не даст по происшествии N часов после его совершения показаний перед соответствующими органами, то он подлежит наказанию в форме эпистоклазии, если суд не усмотрит в его поведении смягчающих обстоятельств, исходя из параграфа «n» малое'.
Отложив том, он уставился мне в лицо своими влажными, словно вынутыми из воды рыбьими глазами. Так он смотрел на меня некоторое время, пока наконец не предложил одним движением губ, таким незначительным, словно бы он выплевывал косточку:
— Показаньице?
Я отрицательно покачал головой.
— Ну, — просительно сказал он, обескураженный этим. — Малюсенькое показаньице?
— Нет у меня для вас никаких показаний.
— Крохотное?
— Нет. И, пожалуйста, перестаньте так себя вести! — крикнул я. Меня трясло от неудержимой ярости. Он заморгал очень часто, словно бы замахала крыльями застигнутая врасплох птица.
— Ничего?
— Ничего.
— Ни словечка?
— Нет.
— Может, вам помочь? Вот хотя бы так: 'Присутствуя на пирушке, устроенной профессорами…' здесь перечисление имен… 'а также…' и снова имена… 'такого-то числа… и так далее… я стал невольным свидетелем распространения…' Ну?
— Я отказываюсь давать какие-либо показания.
Он смотрел на меня куриными, совершенно круглыми глазами.
— Я арестован?
— Проказник! — сказал он, затрепетав веками. — Тогда, быть может, что-нибудь другое? Гм? Му-му? Гав-гав? Кис-кис?
— Пожалуйста, перестаньте.
— Кис… — повторил он кривляясь, будто разговаривал с грудным ребенком. — Загвоздочка… заговорчик… — пропищал он по-детски тонко, за… го?..
Я молчал.
— Нет?
Он лег всем телом на стол, словно хотел на меня броситься.