безграмотности, распространяющейся в массовой культуре».

Я закончил письмо замечанием, что мое послание представляет трюизмы, которых нельзя не заметить в повседневной жизни, и что «непринятие их во внимание сделает напрасной любую попытку диагностирования процессов образования – задачу, которую поставил Комитет исследований и прогнозов при Президиуме ПАН[102] ». Научная конференция по этой теме прошла в Яблонне. Поскольку я в ней не участвовал, то только на правах предположения могу сказать, что мое высказывание, естественно не опубликованное, сохранило большую актуальность, чем все, что было там по-научному произнесено.

Год 1980. Я думаю, что мои опасения полностью оправдались бы, если бы продолжающееся вырождение нашей культуры не прервали выступления рабочего класса в этом году. Но и так я считаю написанное за три года до этого диагнозом, соответствующим нашей духовной действительности 1980 года.

Однако следует еще немало добавить. Патология литературной жизни в конце 60-х и в 70-х годах проявилась в неслучайном сходстве. С литературой ситуация сложилась так, как и с продовольственными магазинами, в которых сперва исчезали с полок высококалорийные, питательные продукты, заменяемые рядами тоскливых банок с огурцами, а затем пустоту заполняли одни приправы для отсутствующих деликатесов и коробки с подозрительным содержимым. Если мы представим себе литературу в виде карты с территорией прозы, тяготеющей к эпике, приписанной к ней критики, поэзии, причем чем ближе к периметру, тем меньше книг реалистических с широким полем видения, но зато появляются произведения на общественные, исторические темы, уподобляющиеся абстрактной живописи своей содержательной неопределенностью при сохраненном мастерстве формы, то легко поймем, почему из поля зрения читательских масс в первую очередь исчезли Брандис или Конвицкий, а не Бучковский или Парницкий. Деятельность цензуры представлялась бы на этой карте возникновением все более увеличивающегося центрального белого пятна, слабее распространяющегося к окружности. В конце концов, еще можно было писать о творчестве де Сада, но нельзя было писать о более важном для нас творчестве Милоша. И вместе с тем, согласно закону заполнения вакуума, мы имели засилье «идеологически безопасной» дешевки, наполненной иногда искусственной экзотикой, а иногда – суррогатным патриотизмом. Потому удивленным читательским массам прилавки книжных магазинов предлагали эту дешевку вместе с Гомолицким или Парницким. Предъявлять каких-либо претензии в адрес таких писателей было бы нонсенсом. То, что они могли быть и далее издаваемы, не было ни их виной, ни заслугой. Попросту отстрел их не касался. Но результатом такой практики стала постепенная фальсификация иерархии тематик, сочинений, художественных направлений, и в конце уцелеть мог лишь тот, кто предварительно сумел создать себе некий собственный мир, не соприкасающийся буквально с реалиями нашего мира. Кто не хотел или не мог искать неподверженных опасности областей, шел или на придворную службу, или к издателям, действующим вне цензуры. Эта классификация, естественно, топорная. Я просто хочу продемонстрировать повторяемость явления мелких поражений, возвращение которого не было полностью тождественным, поскольку часть авторов решилась на «погружение», как бы я это назвал, ибо речь идет о публикациях, незаметных для огромного большинства общественности. Разрыв нашей литературной жизни на части явную и тайную является уроном для всех нас, как и уроном для культуры. Подчеркну, что я говорю здесь о деятельности прежде всего литературной, а не публицистической. Публицистика – вопрос отдельный.

Чтобы не возникло впечатления, будто я узурпирую право смотреть на эту ситуацию с нейтральной позиции – а такого места нет – скажу, что и я публиковал в «погружении» публицистические статьи, подписываемые псевдонимом, что кто-то может принять за малодушие, но я имел конкретные причины считать, что моя фамилия не имеет ни малейшего веса. Ведь я писал докладные записки как член Комитета «Польша 2000», требуя, чтобы Комитет получил доступ к материалам, конфискованным цензурой, ибо мы увидим в них ответы на социально острые вопросы. Если нельзя свести на нет вредное действие цензуры, пусть же хотя бы останутся изученными те материалы, которые не переданы обществу. Потом я убедился в правильности моего требования: сама система конфискации материалов показывала возрастающую опасность, причем столь явно, что лишь слепой мог этого не заметить. Я писал и в Комитет, и председателю Польской академии наук, уверенный, что в худшем случае нас ждет отказ в доступе, ведь от такого выступления никто академию не разгонит на все четыре стороны. Я писал также по вопросу добычи нефти (в 1973 году) и угля, пока не узнал, что правительство вообще материалами Комитета не интересуется. Вся эта работа была напрасной, как напрасным оказался прогноз развития культуры. Я или не получал ответа, как от профессора Суходольского, или это были ничего не значащие любезности, ни единым словом не касающиеся того, что я требовал. Итак, я понял, что это абсолютно безрезультатно, а я хотел добиться результата, а не того, чтобы передать потомству мой образ как Рейтана в разорванной рубахе[103].

Однако все это была публицистика, предупреждения, сигналы тревоги, но литература не состоит – и не может состоять – из таких сигналов. Предостережения, полемика с пропагандой фиктивных успехов, предложения реформ следовало множить, и я считаю, что если бы это не делалось, было бы хуже, чем есть. Я думаю, что имею право на такое утверждение, поскольку диагноз наших недугов вместе с элементами прогноза, который я поместил во втором издании «Диалогов» (WL, Krakow, 1972, s. 276 – 301)[104], кошмарно подтвердился. Поэтому я утверждаю, что если бы не выкристаллизованная в «погружении» новая концепция профессиональных союзов как контрагента и стороны, с которой власть могла заключить соглашение, мы бы пережили непредвиденные в своих последствиях социальные потрясения, поскольку страна неудержимо катилась к экономической катастрофе, которую ничто уже не могло предотвратить. Поэтому трудно переоценить позитивную, ибо конструктивную, роль всего того, что в связи с грозящим нам обвалом создавалось вне цензуры. Однако эта тема лежит за пределами главной идеи данной статьи. Мы имеем литературу, разорванную надвое. Если даже поведение тех, кто предпочитал публиковаться вне цензуры, чем замолчать, было достойным, то на долгосрочную перспективу это плохое и ничего хорошего не обещающее положение вещей.

Собственно говоря, почему? Можно встретить мнение, что внецензурные произведения так или иначе вплывут когда-нибудь в главное русло нашего писательства. Разве мы не имеем Норвида, хотя столько его сочинений опубликовали только через много лет после его смерти? Это мнение свидетельствует об абсолютном непонимании того, чем является и как возникает национальная литература. Когда пишут для ничтожного числа потребителей, то пишут как бы для расширенного ящика стола, ибо в него могут заглядывать только избранные читатели. Полбеды, если бы это было сдачей сочинения в камеру хранения. Но сочинение – не бриллиант, который можно закопать в землю и через несколько лет достать в неизменном блестящем виде. Сочинения – это скорее кровяные тельца, которые движутся, оказывая влияние на весь организм и друг на друга. Выдающееся произведение, задержанное в ящике стола автора, цензора или существующее для трехсот человек в стране, de facto становится немым. Оно не может воздействовать ни на многочисленные умы, ни на многочисленные произведения, не создает нового варианта видения мира, не становится интегральной каплей циркуляции разума, и, кроме того, присущие конкретному времени политические взгляды искажают полагающуюся ему оценку. Обнаруженное через несколько лет, оно, возможно, и станет откровением, но оно будет также эпигоном своего времени.

Книга – не средоточие ценностей, предназначенных для потомков. Появляющаяся в современную эпоху, она должна служить современникам. Если ее нельзя издать, надо ее как-то сохранить, но следует также понимать, что это выход довольно рискованный и исключительный, он просто лучше, чем полная потеря. Так обстоит дело с книгой, написанной с намерением нормальной публикации. Произведения внецензурные из принципа находятся как бы в бунтарской позиции, и вообще им это не идет на пользу. Они становятся элементами борьбы с противником, который главным аргументом считает то, что он сильнее. Абсолютная правота не меняет ничего, так как полемический характер таким произведениям задает противник, ибо он определяет территорию и правила. Трудно при таких обстоятельствах высечь нечто, что получит универсальное измерение. Если такая форма сопротивления в литературе была обязательна, то лишь как реакция организма на вторжение болезни. Такая защитная реакция спасает жизнь, но к этому и сводится весь ее смысл. Следует выздороветь и в здоровом состоянии сделать нечто полезное, что не ограничивается только удовлетворением от собственной непреклонности. Когда я не смог издать отредактированную мной книгу зарубежного автора[105],

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату