ничего, кроме презрения.
— Неужто вы настолько наивны? Напротив, вы пробудили в ней ревность.
— Ревность к слабоумной?
— Насколько позволяют мне судить мои бедные глаза, она хороша собой, несмотря на повязку, недурно сложена. Как бы странно вам это ни казалось, желание, пробудившееся в вас по отношению в ней, вызвано отнюдь не ее безобразием.
— Желание пробудилось во мне при одной мысли о ее глупости и о том, что с ней я мог бы испытать какие-то необычные ощущения. Вот низкая правда, сударыня.
— Вы причинили ей боль?
— Безусловно, пробудив в ней чувство, от которого она страдает.
— Лучше уж страдать, чем вовсе не изведать чувств.
В продолжение целого часа потом г-жа де Фонколомб доказывала, что он блестяще владеет ораторским искусством и софистикой; полушутя, полусерьезно Казанова дал убедить себя в своей невиновности.
В качестве вознаграждения пожилая дама попросила почитать ей после обеда из «Мемуаров», на его вкус. Шевалье отвечал, что право выбора за ней, стоит лишь назвать дату, место и обстоятельства его жизненного пути, лишь бы это был не побег из Пьомби. Он поздравил себя с тем, что может удовлетворить самым редким запросам своей слушательницы, поскольку любовь сопровождала его во всякую пору жизни, почти во всех странах Европы и во всех слоях общества.
— Любили ли вы хоть раз в жизни по-настоящему, не ради игры или тщеславия?
— Только так я и любил, сударыня.
— Ну-ну! Счет вашим похождениям едва бы уместился на том листке, который Дон Жуан велел заполнять Лепорелло.
— Ма in Ispagna son gia mille e tre[29], — пробормотал себе под нос Казанова, после чего проговорил с улыбкой: — Этот Дон Жуан в любви — сущий людоед, с которым я не желаю входить в сравнение. Он соблазняет все, что в юбке, насилует все, что оказывает ему сопротивление, и расправляется с теми, кто взывает к его чести. Сей безумец не имеет никакого понятия об удовольствии — ни о том, которое получаешь сам, ни о том, которое даешь другим, он слишком занят отысканием кратчайшей дороги в ад. Дон Жуан — развратник, заботящийся лишь о том, как бросить вызов Богу, которого он тем не менее боится. Он фанатик по примеру тех ужасных мистиков, что ищут спасения в мученичестве. Любовь всегда была для него лишь пыткой, и для него, и для других.
— А сами вы никогда не испытывали страха перед Богом?
— Я предпочитаю любить Его, мысля о Нем, как о неком совершенстве, и через те создания, которые Он позволил мне встретить в жизни, на беду ли мою или на счастье.
— Возможно, сударь, одно из Его созданий наградило вас большим счастьем или стоило вам меньших страданий, чем другие?
— Я имел несчастье повстречаться в Лондоне с самой порочной и распутной особой, которую когда- либо носила земля. Ее преступное поведение описано мной в «Мемуарах», и если хотите, я дам вам почитать о ней, но избавьте меня от рассказа, поскольку и сегодня еще я не в силах вспоминать об этом мерзком существе без боли и досады, столь же острых, как и прежде!
Несмотря на то что в ней проснулось любопытство, г-жа де Фонколомб не настаивала на его удовлетворении. Нам больше по вкусу вспоминать о былом счастье, чем о былых бедах, и тоска по прошлому в большей степени доставляет нам удовольствие, чем страдания. И потому гостья захотела услышать о самом счастливом воспоминании Казановы, он пообещал поделиться им с нею во второй половине дня.
«Мне было двадцать четыре года. Дело происходило в Чезене[30]. Этот город в двух днях езды в почтовой карете от Венеции, которую мне пришлось покинуть из-за одной неприглядной истории. Я направлялся в Неаполь, где рассчитывал свидеться с одной девицей, которую когда-то любил. Я путешествовал как обычно, останавливаясь где придется или скорее где мелькнет хорошенькая головка или фигурка, которые на время вынуждали меня осесть, дабы затем вновь пуститься в путь.
Я уже вознамерился оставить этот городок, где провел несколько дней, думая, что отведал всего, что в нем было в смысле интриг и развлечений. Багаж мой был невелик, поскольку я не таскал за собой по белу свету свое прошлое в больших баулах. Только я собрался покинуть комнату, отведенную мне на постоялом дворе, как услышал невообразимый шум и чуть ли не под моей дверью.
Я вышел взглянуть, что происходит. Целая толпа сбиров толклась у входа в одну из комнат, где в постели сидел какой-то господин благообразного вида и кричал на всю эту ораву — сбиры, надо сказать, подлинная беда Италии, — а заодно и на хозяина-злодея, стоящего здесь же. Причем кричал он по- латыни.
Я к хозяину: мол, что да как, а тот мне отвечает: „Этот господин — венгерский офицер, который, по всему видать, знает лишь по-латыни. Он переспал с девицей, и посланцы епископа желают знать, жена ли она ему. А больше ничего. Если жена, он должен лишь подтвердить это каким-либо документом, если нет — ему вместе с девицей придется отправиться в тюрьму“.
— Этот город Чезена, о котором вы рассказываете, наверное, принадлежит Папе, поскольку лишь в его владениях действуют подобные лишенные здравого смысла законы: упекать в тюрьму мужчину и женщину, единственным преступлением которых является внебрачная связь.
— Чезена и впрямь папский город, и два человека могут там спать в одной постели, только если они женаты или одного пола. Любовь там позволена только между супругами или между самими священниками и их любовниками.
— Чрезмерная добродетель противна самой природе и способствует самому большому разврату. Однако сейчас узнаем, провел ли ваш венгерский офицер ночь с девушкой или с юным аббатом, обменявшись с ним словами нежности на латыни и апостольскими ласками.
— Ни то, ни другое, — смеясь, отвечал Джакомо. — Дружком этого латиниста был офицер или кто-то, выдававший себя за такового, во всяком случае, он был в военной форме и при шпаге, бившей его по пяткам.
— Разве противоестественная любовь менее канонична в среде военных, чем в среде служителей культа?
— Да нет же! Офицера можно было скорее заподозрить в том, что он не нарушал законов и прятал — то под формой капитана, то в постели — не эфеба, а хорошенькую девушку.
— Так в чем же там было дело? Чтобы комедия понравилась вам, в заглавной роли непременно должна выступать женщина.
— Не без того. Не видя ее лица, я воображал себе, какая она прелестная, и горел от нетерпения убедиться в этом воочию. Но прежде нужно было выставить за дверь хозяина и сбиров. Эти канальи покинули-таки чужую спальню в обмен на мои восемь цехинов и обещание нажаловаться на них епископу.
— А вы были с ним знакомы?
— Я не был ему представлен, но в той ситуации, в которой я оказался, я решился представиться ему сам.
— Значит, вы пришли к нему, он вас прежде не знал, но тут узнал?
— Он отослал меня к генералу Спаде, которого я тоже прежде никогда не видел, но который, по счастью, знал моего венгерского офицера.
— Которого? Того, что сидел на постели и изъяснялся по-латыни, или того, кто прятался в постели, не произнося ни слова?
— Первого. Генерал отнесся к нему с участием, заверив меня, что этот капитан, только что получивший оглушительный афронт, достоин сатисфакции и суммы, возмещающей моральный ущерб.
— Но, мой дорогой Казанова, а что же другой офицер, которого вы прячете в постели?
— Терпение, сударыня: дабы описать вам его, мне надобно лишь время, чтобы вернуться на постоялый двор, где два моих вояки, один настоящий, другой переодетый, дожидаются меня чуть больше часа. Я вхожу и отчитываюсь во всем том, что успел проделать за это время. Латинист горячо благодарит