представить ему письменные документы, чего он, собственно, ожидал. Можно также предположить, что скептическое отношение Шолема в определенной мере вызвало раздражение у Ловенштейна, пережившего Катастрофу; его предвзятость могла повредить стройности его аргументации. В любом случае представим, какой вздох облегчения вырвался у Элиаде при чтении следующего отрывка: «Я хотел бы ответить на нападки (от этого слова, следовательно, Шолем не отказывается) статьей, подтвержденной документами, — простодушно объясняет Шолем своему корреспонденту, — но я не смог этого сделать, поскольку ясной и позитивной информации мне не хватило. Однако несомненно, человек, с которым я разговаривал, вовсе не вещал коммунистические лозунги, поскольку он является одним из рупоров румынского сионистского движения». По сложившейся привычке Элиаде и в самом деле высказывал в своем письме предположение, что очернявшая его «клевета» частично исходила от коммунистов. Однако при всем том израильский историк остается в недоумении и, кажется, не понимает, почему Элиаде отказывается дать публичный отпор «нападкам». Он даже высказывает соображение, что «французская дискуссия» с участием Лави и самого Элиаде могла бы способствовать прояснению ситуации.

Во всяком случае, о поездке в Израиль, особенно по приглашению университета, уже не может быть и речи. С этого момента круг близких к Элиаде лиц организуется, тонко распределяя роли. Плохую новость об отмене поездки историку сообщит в Чикаго с тысячей хитростей и оговорок Бёртон Фельдман, друг и коллега их обоих (Элиаде и Шолема). После долгого вступления о превратностях погоды в Иерусалиме — там идет снег! — он доходит наконец до сути дела и излагает аргументы сразу в двух плоскостях: с одной стороны, обязанности и официальное положение Шолема в Иерусалиме (занимаемый им пост президента Академии искусств и науки и т. п.); с другой стороны, общественное мнение. «Противостоя таким ужасным публичным нападкам, здесь мы можем занять однозначно следующую позицию: когда развязываются страсти по поводу Холокоста, справедливы ли выдвигаемые обвинения или нет, практически невозможно для лица, оказавшегося в столь сложном положении, принять официальное приглашение от Академии или от университета». Фельдман, однако, спешит уточнить Элиаде, что частный визит остается вполне возможным и что в подобном случае «Шолем будет счастлив принять его в своем доме». Он, наконец, пытается исполнить роль посредника, уточняя Элиаде позиции Шолема, который, по признанию Фельдмана, «был несколько смущен «сдержанностью», которую, как ему показалось, он ощутил в твоем письме относительно обвинений в антисемитизме». Шолем, однако, признал неоспоримым, что «только полная публикация твоей биографии и твоих дневников продемонстирует подлинную реальность во всей ее сложности; вот только эти документы не будут опубликованы при твоей жизни»[1039]. Он сразу — чтобы подвести итог «настолько коротко и четко, насколько это возможно» — советует Элиаде обратиться к Шолему с новым «приватным» посланием, более полным и подробным[1040]. Цви Вербловски, со своей стороны, звонит Элиаде по телефону. В ходе разговора он объясняет, что, учитывая большое количество бывших румынских граждан среди жителей Израиля, визит Элиаде может вызвать скандал. Элиаде не настаивает. Вербловски и Элиаде связывала тесная дружба вплоть до смерти последнего; на третий день семидневной войны 1967 г. Элиаде даже направил чете Вербловски телеграмму, где просто написал: «Наши сердца с вами». Они с Вербловски всегда обходили молчанием все, что имело какое-либо отношение к политическим взглядам Элиаде. И один и другой избегали касаться данной темы как до инцидента с «Толадотом», так и впоследствии. Вербловски неизменно пребывал в убеждении, что, каково бы ни было политическое прошлое его друга, он изменился после войны. И этой убежденности было достаточно.

Бёртон Фельдман опять попытался выполнить доверенную ему задачу — по сглаживанию острых углов, — направив очередное письмо Элиаде 29 марта, в тот самый день, когда был написан ответ Шолема. Фельдман подтвердил, что официальный визит и в самом деле теперь вряд ли будет уместен, однако очень по-дружески настаивал, чтобы Мирча и Кристинель не отказывались от идеи приехать повидаться с ним и его женой. Он даже называл дату, которая бы его очень устроила: 8 июня. «Мысль о том, что вы оба к нам приедете, очень скрасила бы нам жизнь», — писал Фельдман. Однако он касался и возможности «дуэли» Элиаде с Ловенштейном, на которой продолжал настаивать Шолем. «Вполне возможно, что он тебе предложит в письме персональную дискуссию с этим «monsieur» (по-французски в тексте письма), д-ром Ловенштейном; в случае твоего согласия он предлагает сам организовать эту встречу»[1041]. Перед Элиаде вырисовывается кошмарная перспектива... Он не поедет в Иерусалим ни 8 июня 1973 г., ни впоследствии.

Удивительным образом никаких следов этой истории нельзя найти в «Отрывках дневника» Элиаде за 1972—1973 годы. Есть один только намек на Иерусалим: 8 июня 1975 г., т. е. двумя годами позже, при рассказе Анри Корбэна об удачно проведенной конференции в иерусалимском Университете Св. Иоанна. Одно лишь горькое замечание: «Хотя я принадлежу к числу членов-основателей (Университета Св. Иоанна), попасть на эту конференцию мне было невозможно»[1042]. Отчего же невозможно? Читателю это не сообщается.

Как понять защитный барьер, воздвигнутый на сей раз уже не румынской эмиграцией, а еврейскими интеллигентами? Один из возможных ответов принадлежит, вероятно, философу Якобу Таубесу, познакомившемуся с Карлом Шмиттом в 1948 г. Их отношения не прерывались до смерти последнего в 1985 г. Автору «Политической теологии Павла» было известно практически все прошлое Карла Шмитта, который, как писал сам Таубес, в 1933—1938 годах «являлся рупором манихейской идеологии национал- социализма, мифологизировавшей еврея, превращая его в уничтожителя арийской расы»[1043]. Карл Шмитт дошел до того, что показывал ему документы, от которых, по словам Таубеса, у него «волосы встали дыбом на голове и которые, более того, он считал справедливыми»[1044]. Но как же тогда понять их интеллектуальное сообщничество, столь интенсивное и длительное? Таубес объясняет все в красивом тексте, как раз и посвященном их со Шмиттом отношениям. Он говорит, обращаясь к себе самому: «„Послушай, Якоб... не тебе о том судить, ведь ты, будучи евреем, не мог подвергнуться этому искушению“. Бог нас благословил — в том смысле, что мы не могли в этом участвовать, не потому, что мы не хотели, а потому, что нам не дали этого сделать. Вы можете судить, поскольку вы знавали сопротивление, а я не могу быть сам в себе уверен»[1045]. В письме к К. Шмитту, написанном в 1979 г., на бланке парижского Дома наук о человеке, Таубес выразил свою мысль еще отчетливее: «Во всем том непередаваемом ужасе, который мы пережили, нас миновало только одно — знать, что у нас не было выбора. Гитлер указал на нас как на абсолютного врага. Но там, где нет выбора, нет места и высказыванию суждений, особенно в отношении к другим людям»[1046].

В этом несомненно кроется один из ключей к пониманию отношения Сола Беллоу и Гершома Шолема к Мирче Элиаде. Были возможны и иные позиции: более непримиримая — Алана Блума (она сопоставима с позицией Паула Челана в отношении Чорана). Отношение Цви Вербловски было промежуточным: он продолжал переписку с Элиаде до конца, но при этом написал в сборнике, выпущенном в честь Элиаде в 1984 г., что его творчество нельзя понять, не зная его культурного румынского фона, в частности идеи экстаза или запредельности времени, присущей православной теологии. Это был способ публично дать понять, что он-то не дал обвести себя вокруг пальца. Многие друзья Элиаде, евреи по национальности, не желающие, чтобы сегодня их имена упоминались, единогласно признаются, что их всегда интриговал тот своеобразный «туман», который существовал вокруг самого Элиаде и его творчества. Некоторые из них также сожалеют, что ему не хватило смелости предпринять настоящее сражение со своим прошлым; они подчеркивают, что, возможно, было бы гораздо лучше «примириться с раскаянием», чем следовать тем путем, который он избрал. Кажется, понятие «раскаяние» присутствует и в христианской, и в иудейской религии?

ПРЕСТУПНОЕ ПРОШЛОЕ?

Ясно одно: это понятие полностью и целиком отсутствует в творчестве Мирчи Элиаде. Зато в его «Дневнике» настойчиво упоминается другое — felix culpa, счастливый грех. Историк религий вполне счастливо живет со своей ошибкой. «Не перестаю думать, что бы я перенес, оставшись в Румынии, я, преподаватель и писатель. Если бы не имел места этот felix culpa — мое

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату