Футболист посмотрел на месяц, потом на побледневшую пловчиху, и ему стало не по себе.
Скрипки в оркестре зарыдали совсем отчаянно и вдруг смолкли. Дирижер повернулся к публике и, улыбаясь, поклонился. Ему вежливо захлопали.
— Блюз «Грусть»! — жизнерадостно объявил толстяк, и скрипки снова стали причитать и канючить.
Теперь сдал футболист.
Он заерзал на месте, почесал в затылке и вдруг вздохнул так тяжело и громко, что старик, похожий не то на Тургенева, не то на Салтыкова-Щедрина, вздрогнул, отодвинулся от Пети и сердито закашлял.
— Что с тобой, Петя? — тревожно прошептала Зина Капустина.
— Ничего, — тихо ответил футболист, — настроение что-то…
— А в чем дело? В команде что-нибудь неладное?
— Нет, в команде все в порядке… Просто так… мысли…
— Какие мысли, Петя?
— Да вот, думаю, гоняешь мяч, гоняешь, а потом, все равно станешь таким, как наш сосед!..
— Как этот Тургенев? Да, Петя?
— Какой он там Тургенев! Просто старый гриб с бородой!
Блюз «Грусть» окончился. С той же милой улыбкой дирижер сообщил, что сейчас будет выступать исполнительница старинных романсов и жанровых песен Марина Кусаева. На эстраду, шурша тяжелым шелком вечернего платья, вышла пожилая дородная дама с обиженным лицом. Лысенький аккомпаниатор проковылял к роялю и обреченно уставился в ноты.
Марина Кусаева посмотрела на публику тяжелым, удавьим взглядом и вдруг низким, заупокойным конт-рально, почти басом, затянула:
Футболист замотал головой, как конь, на которого напали слепни, искоса взглянул на пловчиху.
Зина Капустина сидела бледная, осунувшаяся, с некрасиво открытым ртом — незнакомая и чужая.
— Зина! — с отчаянием прошептал Петя Ступицын.
— Ну что тебе?
— Почему ты такая… безысходная, Зинка?
— Ты лучше на себя погляди! У тебя у самого лицо такое, как будто ты на собственные похороны пришел!
Раздались аплодисменты. Марина Кусаева важно поклонилась и запела новый романс — про цветы, которые увяли вместе с любовью. И тут Петя Ступицын не выдержал. Он вскочил с места и, схватив Зину за руку, потащил к выходу.
Очнулись они в глубине парка, на берегу пруда, вдали от музыкальной загородки. Здесь было тихо и хорошо. Жизнерадостно квакали лягушки. И тут Петя и Зина снова почувствовали, что они, собственно говоря, молоды, счастливы и немножко нравятся друг другу.
КРОХА
Из атласного небесно-синего «конверта» с белоснежным пододеяльником, обшитым кружевами домашнего вязанья, смотрят на мир нос и две молочно-голубые капли — глаза.
Это и есть сын. Он уже большой — ему три месяца и шесть дней. Жених!
Сын лежит на коленях у своего отца, Петра Петровича Кошелева, проще говоря — у Петьки Кошелева, шофера с кирпичного завода. Лежит сынок, уставив на потолок бессмысленно-святые немигающие глазенки, и плевать он хочет на тот неприятный разговор, который идет в комнате и имеет к нему самое прямое отношение!
В разговоре помимо Петьки Кошелева участвуют его жена Серафима, низенькая блондинка с припухлым ярким ртом, с тяжелыми, набухшими грудями, стянутая розовым нейлоном новой кофточки, ее мать Матрена Григорьевна, большая, словно русская печка, женщина, и ее отец, Пал Палыч, кладовщик с того же кирпичного завода.
Пал Палыч тощ и сух, как пустой гороховый стручок. По случаю воскресенья и ожидаемого семейного торжества он выпил с утра и в неприятном разговоре занимает примирительно-нейтралистскую позицию.
— Соглашайся, Петруха, чего там, уступи бабам! — с трудом ворочает языком Пал Палыч, тщетно пытаясь поймать зажженной спичкой папиросу, которую держит в зубах не тем концом, каким надо. — Все равно они тебя перепилят!.. Дай окрестить внучонка, чего там, де-лов на копейку!.. Окрестим, и баста!
— А не даст — пускай съезжает с квартиры! — властно вмешивается Матрена Григорьевна.
Бросив на дочь пронизывающе-предупреждающий взгляд, она говорит, обращаясь теперь уже непосредственно к зятю:
— И не надейся, что Серафима за тобой побежит как собачка. И мальчонку не отдадим. Вплоть до суда! Суд-то завсегда будет на стороне матери.
Петька Кошелев поднимает голову и с тоскливой укоризной смотрит на тестя и тещу. Серафиму он любит и даже не представляет себе, как он может уйти от нее, от ее голубых, со светлыми искорками глаз, от желанного землянично-алого рта. А сын, лежащий у него на коленях, эта розовая кроха, родная кровинка, — разве может Петька Кошелев оставить его?!
— Пал Палыч, папаша, — проникновенно говорит Петька, облизывая языком сухие губы. — И вы, Матрена Григорьевна… Я вас уважаю… и прошу вас обоих меня понять. Ведь вы же нас с Симочкой толкаете на факт форменного религиозного обряда! В развернутую эпоху космоса! Когда все вокруг научное и на высокой технической базе… Кирпич вон и тот возим в контейнерах с ничтожным процентом боя… Мне совесть не позволяет, поймите вы это!
— Ты лучше сам пойми то, что тебе сказано! — режет Матрена Григорьевна и отворачивается от зятя.
Петька видит, как голубые обожаемые глаза его Серафимы наполняются слезами, пухлый ягодный рот кривится. Сейчас она заплачет, а когда Серафима плачет — Петька теряет всякую волю к сопротивлению и готов сделать все, только бы не слышать ее всхлипываний и не видеть ее слез. На его счастье, Пал Палыч вдруг поднимается из-за стола, подходит и с незакуренной папиросой в зубах склоняется над внуком.
— Плохо твое дело, Павел Петрович! — бормочет Пал Палыч, обсыпая табаком небесно-синий конверт. — Не хотит тебя папка твой окрестить, не хотит!
— Отойдите, папаша! — пугается Серафима, и слезы ее мгновенно высыхают. — От вас водкой пахнет.
— Ничего, пускай привыкает!
— И табак вы на него сыпете!
— Слабая набивка! — оправдывается Пал Палыч и, бросив папиросу на пол, продолжает деланным ерническим голосом бормотать над внуком: — Агу, Павлу-шенька, агу, вставай на ножки, топай креститься самоходкой. «Отец дьякон, давай купель на кон, я в нее ныр… ныр… ну и баста!.. Агу!..»
Он выпрямляется, покачиваясь на кривых, слабых ногах, говорит сокрушенно:
— И кумовья, поди, уже ждут у церкви, как договорились. Неудобно как получается. Неморально!
— Ну, идешь?! — резко спрашивает мужа Серафима.
— Симочка, я же тебе объяснял ситуацию… и перспективу рисовал… и, одним словом… Христом-богом тебя прошу — не настаивай.
— И я тебе ситуацию рисовала. Первое — не верю я, что тебе квартиру дадут, а второе — я из родительского дома все равно никуда не поеду. Вот при папе и маме говорю. Сыном клянусь!