удостовериться, что это он сам, он перебрал в памяти подробности последних суток. Теперь, при трезвом обсуждении, еще очевиднее становилась неотвратимость беды. Кто-то прошел в сенях, и он торопливо поверил, что товарищи пришли за ним... но шаги стихли, и по-прежнему только огонь постреливал угольками из печурки. Идти к ним первому не хотелось, потому что и сам, как ему сейчас казалось, никому из них не простил бы подобной вины... Итак, нужно было узнать сначала, с чем он вернется в Альдермеш. Сундучок, где с пожитками хранились деньги, оказался незапертым. Вдруг пришло в голову, что их украли и возвращаться назад в Альдермеш будет ему не с чем...
Но опять эта отчаянная и, кажется, последняя надежда не сбылась. Все было цело. Он смирился и, вытерев руки о штаны, чтоб не измарать бумажек, стал лениво пересчитывать деньги. Их хватило бы, пожалуй, на юбку матери, но мало было для подарка такой девушке, как Марьям. Тогда он вышел; снег ослепил его, заломило в висках. И, так случилось, вместо кооператива он оказался на дворе у шинкарки Медведевой. Возможно, он сделал это скорее из любопытства (вдобавок в его положении горше пытки было безделье), чем из подражания заправским машинистам, когда ожжет их горем; во всяком случае, это посещение также могло отсрочить возвращение в Альдермеш. Вдова ушла за водой. Сайфулла ждал ее, сидя на ступеньках. Погода была теплая и ветреная. Мокрое белье трепалось на веревках. Никаких событий не происходило; только сытый петух с видом убийцы погнался за курицей, и настиг, и оповестил об этом соседей.
Медведева носила солдатскую папаху и мужские сапоги. Она спустила ведра на снег и, приставив коромысло к боку, вопросительно глядела на машиниста. Сайфулла протянул ей в горсти бумажки, сколько пришлось. Вдова оглянулась, не заманка ли, не попрятаны ли свидетели по-за углами. Впрочем, она не боялась; про нее знали все в Черемшанске и помалкивали: у каждого могла случиться неотложная потребность в ее услугах. Послюнив пальцы, она считала деньги; сбиваясь и сердясь, она ногою отстукивала счет рублям. Их было там только одиннадцать.
— Половинки все вышли, а на полный туман мало,— равнодушно сказала Медведева. (Она нагнулась, скатала снежок и кинула в петуха, чтоб не блудовал с чужими курами.)
— Больше нету...— и показал пустые руки, и сам осмотрел их со всех сторон, не прилипло ли между пальцев.
Тогда вдова закричала, размахивая багровыми ручищами, что все ходят к ней, а потом прописывают в газетах, и что только сиротская доля заставляет ее кормиться от черемшанских прощелыг. Хотя этот широкобровый паренек заявлялся к ней впервые, она на всякий случай припомнила и покойного мужа, задавленного на сцепке вагонов, и свой ежечасный риск быть сосланной заедино с детишечками в холодные, нежилые края... Сайфулла слушал гулкое журчанье простынь на веревках и все отворачивался, чтоб ненароком не попала пальцем в глаз. Кстати, он вспомнил молву, что Медведева принимает и вещами; он достал ей отцовские часы. Солдатским громким шагом они маршировали и на холоду. Вещь понравилась вдове, перекрещенные ружья на крышке чем-то напомнили молодость. Кроме того, она любила разные николаевские предметы. Ее калмыковатое бесчувственное лицо стало человечнее. Почти с материнским умиленьем она осмотрела вещь; прикладывала к уху, дышала на нее, а потом терла рваным рукавом. Стрелки показывали половину второго, и она решилась дать за вещь двадцать пять рублей: целый литр той особенной настойки на березовых почках, что как выпьешь, так и заперхаешь и засмеешься, точно целая роща вместе с вешними птахами войдет и разольется по душе...
Они вошли в дом. Две худенькие девочки-однолетки нараспев, как стихи, читали книжку. Приученные ко всему, они приникли к страничке и замолкли. Сайфулла томительно мял шапку; вдова, чертыхаясь, рылась в чулане; темноликий, как индеец, Никола нацеливался в татарина со своей скоробленной доски. По обычаю всех шинкарок, Медведева налила себе первую и пригубила, в знак того, что не подмешано отравы. Потом ее припухлое веко деловито оползло вниз.
— Литр я ценю в осьмнадцать. Сдачи у меня нету, да и потеряешь. Там еще осталось у тебя... доплатишь, вторую возьмешь! — Не хотелось ей обманывать татарчонка за такую знаменитую вещь.— Придешь, стукни два раза в оконницу. Я уж буду знать.
Сайфулла вырвал покупку и побежал. Он долго метался по каким-то лесным дорогам в поисках укромного места: все казалось, вот выйдет из-за угла та девушка, что приколола розетку ему на грудь в памятный вечер его возвышенья. (И не существовало, наверно, иного такого же выразительного танца первого юношеского отчаянья!) Бутылка оказалась липкая, битое горлышко резало язык, настойка была мутного чайного цвета. Он сделал два глотка, чтобы заглушить густую животную тоску, и все гладил грудь, где застрял огневой глоток... Потом он закопал остатки в снег, с расчетом еще прийти за нею, и с шальной головой отправился искать справедливого и задушевного человека, чтоб рассудил его старинную тяжбу с ненавистной Марьям...
А через час, сумрачный и одинокий, он сидел в заведении Абдурахмана, и стайка темных гулящих молодчиков облепила его. Точно ослепший от хмеля, глядя прямо перед собой, Сайфулла без утайки выкладывал им все из себя и сам платил за всех, потому что в растрате этих денег только и мнилось ему спасенье. Так они пили на его счет и за его невесту, тормошили и хлопали по плечам, под шумок сыпали ему в кружку пепелок с цигарок, пытливо интересуясь, что от этого дела получится с человеком.
— Ну-ка, опиши нам, дружок, свою бритую,— воодушевленно тормошили Сайфуллу другие.— Не с нею ли погулял маненько на прошлой неделе наш Гриня Кашечкин? — А сам Гриня, безусый удалец, атаман черемшанской шпанки, словно не о нем речь, неторопливо обрывал бумажный цветок из вазочки, гадая на новую избранницу.
Тогда-то увесистый, в броне несмываемой сажи, кулак просунулся сбоку, так что подгулявшая компания не сразу смогла установить, кому он принадлежал. Удар пришелся в лицо ближайшего из озорников. Хилое тело шутника так лихо запрокинулось вместе со стулом, что даже Абдурахман, готовый жизнь сложить за благочиние заведенья Красный Восток, по-детски засмеялся от удовольствия. Он подбежал, бережно поднял поверженного с полу и, посадив его на стул, оправил на нем сбившийся на сторону галстук.
— Аи, нехорошо так падать, — сказал он ему с преувеличенным акцентом и восхищением; он даже отбежал в сторону — посмотреть, хорошо ли оно получилось, и укоризненно покачал головой.— Так переломиться можно. Мерее скажи гражданину, что не убил... папироской угости! — Но тот молчал и сидел как загипнотизированный.
У стола, пошатываясь, стоял внушительной наружности мужчина, чумазый, — и все завязки на его ватной куртке были порваны,— копоть проникла и дальше, на серую исподнюю рубаху; только в депо можно было измазаться так. Удар его вряд ли имел воспитательное значение; скорее то был естественный отклик на замеченную гадость... Очень тихо, остро и интересно стало в пивной. Вдруг Гриня стукнул костяшками пальцев в стол, и все вскочили, шумно раздвигая стулья, и Абдурахман предусмотрительно стал у двери, а сам Гриня с очень бледным лицом, подрагивая, как на пружинках, стал обходить обидчика; он держал руки за спиною. Ватага крякнула в голос, в табачном дыму блеснула широкая металлическая радуга ножа... В ту же минуту атаман с раскинутыми руками смирно лежал меж столов, и, точно перезрелую розу осыпали ему на лицо, стекали алые лепестки с тонких Грининых губ.
— Пойдем отсюда, татарин... — взгремел победитель Грини Кашечкина. — Как тебя... Миргалим?.. Хасан? Рази ж это звери, чтоб понять твой крик, кочевник... Это ж люди!
Сайфулла подавленно взирал на своего избавителя. Он не раз встречал его, но шумело в голове, и он не умел припомнить хоть какую-нибудь наводящую подробность. Кажется, сейчас это был единственный человек, по сердцу расположенный к нему. И оттого, что денег у обоих не оставалось, они пошли догуливать вместе пропащий день. В обнимку тащились они от сугроба к сугробу, и невозможно было бы во всех интонациях передать их душевную и многословную беседу. Впрочем, Сайфулле досталась роль доверенного в сердечных излияниях хмельного человека.
— ...я помню, ты Зиганшин. Мы с тобой родня, с дядькой твоим воевали... ха, в одном хомуте распахивали эти чертовы пустоша! И я присту... приступс...— не далось ему многосложное слово, он сплюнул его и посмеялся: «какое упорное!» — Я был, как воздвигали тебя на паровоз. Э, не горюй, у нас это бывает: воздвигнут человека на пьедестал, а он и нагадит. Но тебя обманул паровоз, а меня баба. Черт была, шайтан, по-вашему. Э, описать, — не поверишь... — И затем следовал знакомый многим в Черемшанске рассказ, как его выгнала женщина Зоська, обозвав на прощанье верблюдом, и как он замахнулся на нее ножом, а женщина равнодушно обернулась спиной к нему, и спина была тугая, вкусная, как сметана.