атлетическая выразительность всех частей его тела, от челюсти до пальцев, стиснутых в кулаки,— все это сильнее слов убеждало в неосновательности подозрений. Голова была ясна, и каждая мысль пелась в ней, как музыкальная фраза. Его зрение как бы усилилось во много крат; его разум проникал во все мельчайшие извилинки и складки мира, и в каждой крупинке бытия он угадывал чудесную и стройную пропорциональность его частей. Только теперь к Глебу пришло полное понимание всего, как будто владел всем, что видел,— Ильей, этими книгами, серым снежком на подоконнике, старухой, что, громыхая, запирала дверь,— завтрашним днем, самими судьбами мира. Это было великолепное, звериное ощущение физического здоровья, помноженного на постоянную удачу... Пока Илья относил кофейник на кухню, Глеб с воровской вкрадчивостью всматривался в портрет Лизы; и было такое чувство, что он уже и ее держал в своих руках, и пресытился, и отвергнул ради чистого, почти математического созерцания своей власти. Илья вернулся, почти забыв, о чем шла речь. Потребовалась повторная просьба, чтобы он продолжал описанье.
Это была его обычная, вступительная к циклу лекция, но применительно к аудитории об одном и неподготовленном слушателе. На протяжении часа нужно было изложить обширный опыт целого раздела сложной клинической науки. Глеб поминутно сам наталкивал его на тему, и в одном месте Илья с раздражением пригласил его помолчать, если он не хочет залечить своего Постникова до гроба.
Он начал с описания опухолей вообще, сообщил вкратце об их строении и развитии, несколько подробнее остановился на способах распознавания; эта часть более всего могла пригодиться Глебу. При этом он избегал специальных обозначений и старался без ущерба точности нарисовать образную картину процесса, когда из-за одной пораженной части человек начинает ненавидеть все свое тело. Он даже показал Глебу несколько типических рентгенограмм (чернее самих ребер выделялись там тени оксалатных камней), и тот, ревниво касаясь пальцами, пристально рассматривал эти убийственные туманности, наложенные одна на другую. Никогда он не слушал с таким вниманием... и хотя имена классиков хирургии, например, были упомянуты лишь мельком, он почти физически ощутил присутствие этих бесстрастных и беспощадных старцев с засученными рукавами, какими он представлял их всегда. С содроганьем и отвращеньем он видел бугристые, мнущиеся под пальцами куски полуживой ткани, то желтой, под янтарь, и размером в горошинку (но их множество!), то в тяжелых, обвисших капсулах бурого и мертвенного цвета. И самое страшное было, что тело противится всеми силами этому необъясненному злу, но зло растет, окрашивая все вокруг, мясо и мысли, пузырясь и вламываясь в соседние органы, рассылая повсюду гнилостный яд, и наконец рушит человека, как большое дерево, напрасно цепляющееся ветвями за соседей.
Один раз Глеб все-таки прервал лектора:
— ...но если это распространяется даже по кровяным руслам, значит, через год, через два... я не ограничиваю срока... оно нагрянет снова?
— Судя по твоему описанию... Га, перед такой разлукой, надолго, запоминай своего друга крепче, Глеб!
Расхаживая по комнате, Илья продолжал лекцию. Речь пошла о путях вмешательства медицины; почти все они были оперативные. Он говорил также о способах иссечения пораженной почки, о последовательности разрезов и о процентном количестве неудач для каждого из них. И стало так, словно Илья уже работал, а Глеб из-за плеча наблюдал быстрые и точные руки мастера. Так он увидел Курилова, боком положенного на валик, лица ассистентов, безлично завешенные марлей, и, наконец, резвый, почти невидимый нож хирурга, как он проходит сквозь толщу брюшной стенки, от двенадцатого ребра до края прямой мышцы на животе. Разрез был громаден,— вторжение чудовищно. Глебу показалось, что даже при благополучном исходе это будет уже не прежний Курилов, охотник, искатель людского счастья, человекогора, с вершины которой видно будущее.
Предавшись мыслям, он теперь почти не слышал Ильи. Лишь отдельные фразы скользили по поверхности сознанья:
— ...через двадцать секунд я увижу почку... ее околопочечную желтую клетчатку. Тогда я вывожу и оттягиваю почку вниз и наружу, а мой помощник раздвигает края раны. Я прощупываю пульсацию артерии renalis, зажимаю ее, перевязываю и надсекаю...
— Постой, ты берешь ее пальцами?..
— Конечно... Ну? — и ждал нетерпеливо объяснений.
— Она дрожит?
— Что это?
— Ну, это жила, которую ты назвал! — напомнил Глеб и намелко ломал спичку за спичкой; он спешил, подсказывал, он как бы внушал, как должно это произойти.
— Да, она пульсирует. Ты успокойся... (Я уважаю тебя за такую степень дружбы!) Но не бойся: ничто не грозит твоему другу, пока он у меня на столе.
— Еще один вопрос,— мертвым, помимо воли, голосом спросил Глеб.— Ты волновался бы, если бы это был твой враг?
— Га, пустяки! Ты мало знаешь нашего брата... Мне довелось однажды оперировать тетку генерала Юденича.
(Я невзлюбил его с того раза, как он приезжал к отцу... помнишь, когда отец по пустяку избил кучера Федьку? А я обожал этого простоватого парня: он умел ловить ящериц, запускать змеи с фонариками, делать свирельки...) Старуха была жирна, я попотел над нею... и, право, ей не за что жаловаться на меня. Через неделю по выходе из больницы ее сшиб трамвай. Га, я жалел. На ней впервые были применены кое- какие новшества, и мне хотелось проследить пути метастаза...
...Он окончил лекцию не прежде, чем довел воображаемую операцию до конца. И едва успел зашить недвижимое, условное тело перед собою, Глеб собрался уходить. Несмотря на всю опытность в делах такого рода, он чувствовал себя дурно, точно высидел час в тухлом анатомическом театре; он ослабел, как игрок, поставивший все на свою постоянную удачу. Сейчас его почти пугали быстрота и легкость, с какою пригонялись одно к одному разрозненные колесики. О, Илья получит хорошую роль в предстоящем трагическом спектакле!.. И хотя только что выпили за дружбу, в глазах Глеба было оправдано любое поведение в отношении к брату. «Ты хотел ввязаться в большую игру? Так плати полностью и наравне с соплеменниками за право дышать глубоко в эту эпоху...»
В прихожей Илья Игнатьич сконфуженно коснулся его плеча.
— Меня тяготит,— ворчливо приступил он, разминая сустав указательного пальца,— что я солгал тебе давеча насчет жены. Обидно, что ложь, кажется, удалась мне на этот раз. Видишь ли, Лиза ушла от меня. Я долго верил, что благоразумие одержит верх и она вернется.
— Чудак, ты же мог вовсе не отвечать на мой вопрос! — засмеялся Глеб (и подумал, насколько бестактно было просить этого человека о намеренной лжи).— Извини за любопытство, но ты ведь сам начал... Кто же он, твой счастливый соперник?
— Подозреваю, ее сманил один режиссер. Га, в крагах и бархатной куртке... представляешь фрукта?
— Вызови на дуэль, проколи шпагой и насыться мщением. Кроме шуток, мне жаль тебя, бедняга! Ты был так привязан к ней. В чем же дело... разлюбила?
— Видишь, Глеб, ни в каком учебнике не сказано про женское сердце. Это еще более древний и туманный вопрос, чем опухоль твоего Постникова. Ну, ступай... навещай меня изредка!
Никогда их расставанье не носило оттенка такой горячей искренности. После ухода Лизы Илья трудно свыкался со своим одиночеством; вместе с тем уж невозможно было восстановить прежний холостяцкий уклад. Дверь захлопнулась... В самом низу лестницы Глебу встретились трое людей; они несли ящики и старые одеяла. Их вел унылый молодой человек в пенсне и шляпе пирожком. Учтивым, без всякой интонации голосом он спросил у Глеба о квартире профессора Протоклитова.
— Нам нужно взять у него коллекцию часов,— пояснил он почти скорбно.
— Потрите... если не хотите навеки испортить свою красоту,— строго сказал Глеб, кивнув на обмороженное, ставшее совсем воскового цвета ухо, и прошел мимо.