— Папашу провидение подсунуло нам посредственного, правда. Гаер и убежденный крепостник. Кстати, ты никогда не рассказывал о нем. Красные его не тронули?
Глеб медлил с ответом. Были смысл и искушение солгать, что он расстрелян. В сумерках сошло бы, но он остерегся.
— Он умер заблаговременно, до их прихода... и, кажется, собственноручно.
Братья замолчали. Пальцы Ильи сжимались, стягивая бархатную скатерть. Коньячный штоф заметно сползал к самому краю. Неожиданно Илья нагнулся и погладил пестрый комок, лежавший у него в ногах. Это был кот, дорогой, трехмастный. Видимо, не поверив ласке Ильи Игнатьича, он оскорбленно и величественно пошел вон из комнаты. Конечно, он знал и сам, что он дорогой, что он трехмастный.
— Ты с детства не любил кошек, Илья.
— Я открыл в них особое очарование позже! — И Глеб понял, что это ее кошка.
— Что же, у твоей жены спектакль сегодня?
Илья не ответил. Глеб взял со стола фотографию в кожаной рамке. По-видимому, это и была жена. С карточки улыбалась простенькая девочка. Должно быть, серая игра бромосеребряных теней совсем не передавала прелести, погубившей Илью. Ничего не сказав, Глеб поставил рамку на место. И вот он уже каялся, что пустился на эту чрезмерную даже в его положении предосторожность. Было невероятно предположить, что Курилов когда-нибудь столкнется с его братом!.. Глеб нерешительно поднялся: не хотелось встречаться с женою Ильи. Кроме того, ему всегда бывало скучно с пресными, правдолюбивыми людьми. И все-таки дождевик свой он надевал долго, выжидая минуты возобновить атаку на брата.
Илья спросил наконец:
— Что же, они преследуют, гонят тебя?
— Пока нет, но если узнают...— Он сделал паузу.— Хотя, пожалуй, ты и прав. Я также не мог бы солгать человеку, которого уважаешь. Но если этот человек вызывает в тебе...
— Ну, у нас с тобой разные представления об аморальности. Я глубоко несовременный человек, Глеб. Впрочем, советую тебе наплевать! Га, всякий человек отвечает сам за себя своей работой для общества. Итак, я не буду... не хочу врать даже для тебя, Глеб. Знаешь, у меня как-то нос распухает при этом, я становлюсь похож на Мусоргского, а я и без того нехорош. А тут еще молодая жена, знаешь ли...
Глеб схватился за шапку.
— В тебе всегда была эта ледяная, барская честность, Илюша. Ты осторожен... ты и женщин избегал в молодости из страха заразиться... ты...— Он задохнулся.
—- Приходи, когда отойдешь. Мы докончим наш разговор в более мирной обстановке,— улыбнулся Илья, и это была его первая такая улыбка за всю беседу.
Дверь захлопнулась. Илья постоял в прихожей, опершись рукой о вешалку. Зимняя шубка жены висела здесь. Меховой обшлаг коснулся его руки. Мех был беличий, вкрадчивый, мягкий. Нежное, тревожное тепло одело его пальцы. Он вернулся, и штоф оказался снова в его руках. На этот раз Илья Игнатъич ограничился разглядыванием рыжих огоньков, бродивших в жидкости.
ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Профессорские интересы не выходили из круга клиники, лекций и некоторых коллекционерских увлечений. Последняя страсть началась у него еще со школьной скамьи, и возраст определял предмет собирательства. Вначале это были перья всяких сортов, приспособленные к различным человеческим конституциям. Илья не писал ими, а выменивал на завтраки у неимущих соклассников и запирал в заветную шкатулку. Восемнадцать лет спустя он подарил их одному десятилетнему мальчугану, первому своему пациенту.
На смену перьям пришли марки. На них были изображены жирафы, вырезанные подковкой лагуны коралловых островов, пальмы, черноусые южноамериканские генералы, пирамиды и яхты под парусами. Все это были картинки о мальчишеских странах Купера, Жаколио и Буссенара... В юности его пленяло оружие. Для юноши это был неплохой подбор всяких, индийских и персидских, сетчатых и полосатых, дамасков. Старинное афганское ружье, увитое ременными кистями, навсегда осталось у него на стене. С годами он также отдал дань гравюре и особую привязанность питал к романтическому Пиранези, который на бумаге воздвигал все то, что ему не удавалось строить в жизни. Илье Игнатьичу нравилось пустынное одиночество этих руин, увитых плющом, нагроможденья каменных арок, башен и лестниц, архитектурные неистовства гениального неудачника. По любой из упомянутых коллекций можно было бы проследить историю мысли над вещью, как эволюцию человеческой потребности, но его привлекало в них другое: почтовый штемпель на марке с датой события, которое не повторится никогда; щербатая зазубрина на малайском клинке, по которой угадывалась сила удара; первый, еще до подписи, черновой лист со следами пальцев взыскательного гравера... Это не было прикрытой формой стяжательства; вещи, не задерживаясь, текли через разум его и руки, не оставляя ни жалости по себе, ни сердцебиения.
Материально окрепнув в жизни, он пристрастился к часовым механизмам. В его квартире скопилось множество всяких деревянных, кожаных и бронзовых коробок с певучей, на все стальные голоса, начинкой. По этой части он проявлял такую же осведомленность, как и в области скальпеля и кетгута. В прошлое посещение Глеб пошутил, что только башенных часов не хватало здесь для полноты собрания. И опять Илья копил эту звонящую и тикающую рухлядь не потому, что стремился изучать этапы развития часовой промышленности, не из стремления по облику часов понять разницу в отношениях людей ко времени, этой гробнице идей, порывов и героев; просто тело его стало примечать непреклонный бег лет, и стремление коллекционера совпадало в данном случае с привычкой ученого уложить все это в законченную наглядную схему. Имелись в его коллекции и чеканные луковицы восемнадцатого века (мельчайшие, чуть не в пшеничное зерно, колокольчики играли беспечный менуэт); были и масонские, угрюмой немецкой выдумки часы (трое в черном заколачивали длинный скорбный ящик; по числу ударов их молотков отсчитывались часы, четверти и минуты). Когда-нибудь и эта причуда должна была окончиться, но потребовалось участие десятка лиц и сотни смежных обстоятельств, чтобы это наконец произошло.
Началось с газетного объявления. Протоклитов прочел о продаже старинной часовой луковицы; ее изготовил знаменитый Карон, отец Бомарше. Собирателя насторожило это объявление, как охотника шорох дичи. Блистательная вещь, дважды описанная в литературе и сама — литературная реликвия, исчезла с любительского горизонта лет сорок тому назад и вот снова возвращалась из небытия, подобно комете совершив свою таинственную параболу.
В первый свободный вечер Илья Игнатьич отправился по указанному адресу. Место находилось где-то у Лефортовской заставы, на пустынном церковном дворе. Продолговатое, древней кладки, приземистое и на лабаз похожее строеньице стояло здесь. Оно треснуло наискосок, и, судя по двум железным накладкам и потекам известкового раствора, его еще до революции пробовали свинчивать домашними средствами. Две нестарых, свилистых и в цвету, впрочем — беспощадно ободранных, сиреньки украшали это вполне гиблое место.
Итак, судьба воскрешала наяву померкшую грезу Пиранези и вводила Протоклитова на ее задворки. Продавец сокровища жил в яме, на манер отшельников. Нужно было по сбитым, источенным ступенькам (молодая крапивка росла из каменных трещин) спуститься в полуподвал и потом завернуть за угол этой старорежимной катакомбы. Что-то чавкало под ногами, пока Илья Игнатьич на ощупь пробирался по коридору. Он не курил и спичек не носил с собою. Теплый, влажный смрад усиливался по мере того, как гость подвигался вперед; коридорчик упирался в отхожее место. И верно, скоро Илья Игнатьич учуял близость дыры и увидел на уровне головы незастекленное оконце; уцелевшая ветка сирени просунулась сюда снаружи, чтобы задохнуться от мерзости; слабый свет уличного фонаря множественно мерцал на обвядших, умирающих лепестках... Коллекционерская страсть не раз заводила Илью Игнатьича во всякие углы, но в такую трущобу, слишком мрачную даже для притонов, он попадал впервые. Любитель редких механизмов вернулся назад, шаря по ослизлой стене. Под ногти забивалась какая-то липкая дрянь. Наугад он постучал в дверь, которую признал по двум оборжавевшим пробоям для замка и рваной войлочной обшивке. Ни шороха не послышалось ему в ответ. Сокровище было искусно упрятано как от воров, так и от