разглядеть в Спиридоне,— на закате всего чернее омута.
— ...Но не сразу! А пока вам надо учиться, читать книги! — запинаясь, бормотал Похвиснев.— Народ должен понимать, какой акт он совершает, беря власть в свои руки. Я дам кое-что, у меня есть... сперва самое простое, по географии, по химии. Знаешь дупло у дороги на Балакинской опушке? Я положу туда, а ты возьми... Читайте вслух, понемногу, объясняйте друг другу. Я к вам зайду, проверю, как усвоили,— и тряс руку Спиридона, торопя его согласие и втайне опасаясь, как бы не ударил тот его наотмашь, учуяв его скользкую и растерянную лживость.
— Э, не знаю уж, как тебя теперь величать... Всё едино скурим!
Без раздражения или усмешки мужик махнул рукой и первым пошел вон из землянки. Похвиснев побежал следом. По счастью, никто не видел их вместе. Люди всё еще стояли, как расставило их давеча изумление перед барышней. Лошадь рванулась... Хорошо, душисто было в вечерних сенокосных лугах!.. Скачка продолжалась долго; не существовало большого удовольствия, чем мчаться навстречу первовечерней звезде и сознавать молодость, здоровье и только что испытанную страшную близость к народу. Тени сливались с самими предметами, и скакать по сыреющей дороге было мягко, как по ковру... Уже в лесу он догнал Танечку; приспустив поводья, она ехала шагом. Носок его сапога пружинно ударился о круп Белки. Бедро скользнуло о бедро. Девушка вздрогнула, точно настигли ее призраки и мысли. Сперва осторожно, а потом все смелее и развязнее, Аркадий Похвиснев заговорил о скором всемужицком бунте, о свержении смешного, с бакенбардами, царя, обманщика и лиходея,— о том, как прольется по усадьбам тяжелая, красней и гуще неочищенной ртути, барская кровь... Втайне он сомневался, чтобы это загнанное, недавними плетьми исполосованное племя способно было на что-нибудь большее, чем разбой, но нищему и разночинцу было приятно произносить эти угрозы. Они удовлетворяли какой-то смертный, темный зуд в душе, и вместе с тем чужая девушка, напуганная ими, становилась ему ближе и доступней. Правда, он не предлагал ей бегства с ним (хотя этот шаг, по его мнению, и охранил бы ее от народного гнева); он опасался, что Бланкенгагель, быстрый на руку, попросту излупит его плетью. Все же он попытался обнять девушку за талию; при его дурной посадке это был поступок почти героический. Танечка еще ниже опустила голову... И вот последовал тот единственный поцелуй, до сих пор обжигавший его губы, как вдруг напали комары, какие-то особенно певучие и зебровой раскраски. Молодые люди помчались в Борщню. На террасе, красивый и насмешливый, сидел Дудников и жрал вишни. Эдмошка, младший брат Танечки, отвечал ему урок о Меровингах и следил за полетом косточек, вылетавших из пухлого и низменного учительского рта.
Здесь заканчивался спектакль, актеры расходились спать до следующего раза. Вздыхая и ворча, море качалось, точно подвешенное на цепях; можно было даже слышать, как они гремели в глубине. Ночные облака, пепел сгоревшего дня, тянулись над бескрайними просторами моря. Каждое напоминало предметы, когда-то бывшие в употреблении, или людей, неузнаваемых, как отраженье в заветренной воде. Незаметно для себя Аркадий Гермогенович и сам вступал в призрачный хоровод теней и звезд. Так, длинными окольными путями, подступал к нему несытный старческий сон.
ТОТ ЖЕ А. Г. ПОХВИСНЕВ В НАТУРАЛЬНУЮ ВЕЛИЧИНУ
После смерти поэта, которого здесь же и похоронили в соленом киммерийском песке, Аркадий Гермогенович вспомнил про племянницу и без уведомления направился в Москву. Лиза не порешилась отказать в ночлеге старику, с узелком стоявшему на пороге, а на другой день он, как и всюду, стал уже своим человеком. Он ходил в очереди, штопал чулки, с особым воодушевлением варил на примусе обеды и целый обстоятельный огородик развел на подоконнике. В фанерных ящиках произрастали у него и лук и салат, а пучки сухого укропа, на нитках свисавшие с потолка, что-то знахарское придавали комнате. Лиза не каялась; скоро судьба заплатила ей за доброту Протоклитовым. Комната осталась в единоличном владении Аркадия Гермогеновича. Он перевез сюда книги, сохранявшиеся где-то в провинции, и стал давать уроки латыни каким-то недоучившимся аптекарям. Жизнь его налаживалась... кстати, незадолго перед тем он совсем случайно наткнулся на Дудникова.
Старика давно томило подозренье, что Дудников тоже любил Танечку и, может быть, с большим успехом, чем он сам. И он стал ходить к нему в подвал, чтоб постепенно распутать тайну его прямолинейных и нечестивых намеков. Теперь, когда распались все остальные связи с жизнью, одна эта древняя вражда роднила и сближала соперников. Старики сходились в молчании провести вечер; все было уже сказано. Сидя друг против друга, они до мелочей припоминали Борщню, какою она была полвека назад: дом, выстроенный амфитеатром, ковровые цветники, высокие оранжереи с распятыми на стенах апельсинными деревьями, липовый парк и тенистые сумерки его аллей... Во весь рост передними вставали: Орест Ромуальдович Бланкенгагель в сиреневом халате и с царственными бакенбардами; сын его Эдмошка, тринадцатилетний паренек, прозванный горничными девушками щекотун; управитель Никодим Петрович, горбатенький, похожий на морского конька; Танечка, вся застывшая на полупорыве, точно услышала зов, вкрадчивый и неотвратимый; Спирька... И тут оживала еще одна сцена из развалившегося спектакля.
Шумит непогода, ветер хлопает оторванной ставней. Собаки топочут по нижней террасе и, как из гаубиц, гавкают на тишину. По дому, со свечой в руке, проходит Никодим Петрович. Похвиснев терпеливо ждет: вот-вот слабый желтый луч из замочной скважины прочертит ночной сумрак. Но нет луча, и не дается сон. Не то сторож гремит своей трещоткой, не то сердце... Страшно. По насыпям еще не открытой дороги ездят охранные патрули. В людской живут и жиреют стражники, присланные исправником Рында- Рожновским. В деревнях, наверно, не спят сотские. По всему уезду нехорошо. Где-то поблизости бродит со своей оравой Спирька. Он и с торгашей берет свою долю, что же касается сословий повыше, то он грозится вывести их начисто. Верно, до конца веков будут бродить в приволжских мужиках неугасимые кровинки Пугача... И тут звон, чуть глуховатый и мелодичный, в три разных струны, достигает ушей молодого человека. Он по-своему разгадывает звуки. Танечке тоже не спится; она встала, раздумчиво тронула клавесины. Музыкальная фраза звучит как вопрос. Потом открыла окно. Падая одна на другую, движутся в мраке хлопотливые тени. Осень обдирает дубы и липы в парке, и они кричат, как Марсий в беспощадных руках Аполлона. Небо какое-то забинтованное. Звук повторяется, и Похвиснев почти видит Танечкины пальцы, смутно мерцающие на клавишах...
Предсмертное, оставшееся без кары, признанье Дудникова меняет весь текст пьесы. Новый режиссер, бессильная старческая ревность, перестраивает и крушит мизансцены. Снова Аркадий Гермогенович пробуждается среди ночи. Чья-то рука шарит снаружи по дощатой перегородке, у которой стоит койка Похвиснева. Шорох приближается, и опять хочется думать, что это дворецкий. Но нет, Никодим Петрович спит в своем чулане. Это Дудников, в одних кальсонах, красномордый и самонадеянный, крадется в Танечкин мезонин. Дюймовый слой дерева мешает молодому человеку прокусить эти осторожные шарящие пальцы. Стараясь ступать по краю лестницы, чтобы не скрипели половицы, Дудников удаляется. Танечка встречает любовника на пороге. В потемках руки ищут встречных рук. Нападение Дудникова стремительно. Ночная жуть и близость Спирькина ножа лишь усиливают грубую телесную радость свиданья. И тогда-то нежный струнный звук приобретает новое и страшное объясненье.
— Перестаньте,— мысленно кричит им Аркадий Гермогенович. — Вы не одни, я тут... я слышу все!
То не клавесины, а пружинный матрас звенит над головой. Ковер на полу Танечкиной спальни смягчает звук, но ревность, подобно усилителю, возвышает шорох до вулканического грохота. Аркадий Гермогенович задыхается. «Воздуху!» Он распахивает окно, и тяжелые от ночной росы листья врываются в комнату, к нему на помощь. «Мало...» Раздетый, он бежит наружу.
На крокетной площадке с шипеньем крутится палый дубовый лист, и что-то зловещее есть в его центробежном разгоне. Безумие овладевает ревнивцем, мокрый ветер не отрезвляет его. Забыв о Спирьке, он бредет наугад и свертывает головки каким-то высоким и поздним цветам. Ничем нельзя остановить чужое свиданье. Покорный и иззябший, он возвращается и с головой прячется под одеяло.
Счастливые любовники уже не существовали, но это не доставило удовлетворения третьему, обманутому. Больше того, с уходом Дудникова утерялся последний смысл бытия; Аркадий Гермогенович