обстоятельному рассмотрению, привлекали к ней мимолетное, такое оскорбительное любопытство мужчин. Она играла роль убежденной холостячки, и с годами все ненавистнее становилось ей это амплуа мировой грешницы, каким привыкла маскировать свое одиночество. Слушая Лизу, она с ревнивой завистью из-под приспущенных ресниц оглядывала знакомую, даже летом сумеречную, с тяжелой мебелью, протоклитовскую столовую, где не хватало только надписи с запрещением говорить громко и смеяться. Но уже бросались в глаза решительные перемены, точно полдень вламывался откуда-то сверху, прямо сквозь нагроможденье этажей: всюду виднелись фотооттиски улыбающейся Лизы, подавляло обилие цветов, везде были раскиданы пышные коробки дорогих сластей — чтоб не тянуться за ними, и, наконец, видимо не умещаясь в детской комнате, целый угол занимали игрушки, веселые и пестрые до рези в глазах, почти алтарь в честь маленького человечка, которому в недалеком будущем предстояло вступить в жизнь. Во всей этой подготовке к торжеству сказывалась монументальная обстоятельность Протоклитова,— никто никогда не проявил и доли такого внимания к Гальке Громовой.
— Ну говори же что-нибудь! — сказала Лиза из самого дальнего угла.
— Твой муж дома?
— Он на заседании в наркомате, вернется не раньше ночи...
Галька помолчала.
— Извини меня за вмешательство, но... ты хорошо обдумала этот... ну, предстоящий шаг?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Мне жаль тебя, бедная моя. Я понимаю твоего мужа: ему нужна жена, хозяйка, сторожиха имущества... сейчас так участились кражи. Но ты... разве, став женой, ты перестала быть актрисой?.. Ты что, решила уйти из театра? Ведь ты же растеряешь все роли. Мы живем в эпоху, когда нельзя слишком надолго пропадать с глаз как дирекции, так и публики: забудут. Искусство — коварный любовник, он всегда неверен в долгой разлуке...— Она обстоятельно распространилась на эту тему не только для убежденья Лизы, кусавшей ноготки в своем углу, но и самой себя, что в данном случае ею руководит бескорыстная дружба.— Ты же не любишь мужа, детка. Он знает это и собирается ребенком привязать тебя к себе. Они все так хитры в достиженье цели... Тебе рано это, ты еще совсем девчонка. Если ему не нравится, как ты играешь на сцене, то чего же он хочет от тебя?
— Ну... чтоб я училась.
— Господи, зачем тебе учиться и чему?
— Не знаю. Наверно, философии...
Обе не очень весело рассмеялись над дурашливым супругом. Тогда-то, подметив оттенок скорее страха, чем даже враждебности к нему, еще безыменному и не родившемуся, Галька предложила ей свой, неоднократно на деле испытанный план.
— Милая, его надо просто отложить,— сказала она, обняв подругу по праву опыта и, значит, старшинства, и затем последовала ее обычная скороговорка: — Это совсем просто, ты приходишь и уходишь. Я не помню точно адреса, но это почти рядом с театром, второй дом от церкви. На ней еще нарисован бородатый такой мужчина в купальном халате, с крестиками. Кажется, Григорий Богослов. Дом бревенчатый, во дворе собаки. Там живет не то окулист, не то... Но ты не обращай внимания. В приемные часы к нему ходит одна мадам. У ней легкая рука. Ну как же, быть или не быть?.. Откуда это?
Лиза слушала ее с содроганием: откровенность подруги заставляла ее ежиться и холодеть. Ей почему-то представился клеенчатый, в подозрительных пятнах, диван и — самый инструмент, самоделка из дерева и железа... Она спросила, вся в пятнах стыда и ужаса:
— Слушай, это... это очень неприятно?
— Родная, это не только неприятно, это вдобавок и больно,— тоном взрослой успокоила Галька.
...Самый дом выглядел порочней всех других в том грязном переулке. Собаки во дворе тявкнули по разу и отвернулись. Дверь вверху деревянной лестницы, перекрещенная тесьмой по диагоналям, напоминала большое траурное письмо. Висели глазные таблицы. «Гаторен»,— прочла суеверно Лиза, пока мадам поучала, куря и тончайшей струйкой пуская дым:
— И воздержитесь от крика: у соседей больные дети...
Все прошло как в чаду, и не радость освобожденья, а муть, серая безнадежная скверность последовала тотчас за болями. На прощанье мадам предложила записать номер ее телефона, для знакомых. Лиза ушла через час, пошатываясь. Собаки спрятались. Григорий Богослов качал бородой и приговаривал: «Как сука, как сука!» Начиналась вьюга, первая вьюга той зимы. Прохожих почти не было. Вдруг пошла кровь, слабость увеличилась вдвое. Аркадий Гермогенович понял лишь, что случилось что-то очень ужасное, женское, когда Лиза с опустошенными глазами, держась за стенку, ввалилась к нему. Старая квартира оказалась ей по дороге. (В этих условиях и произошло ее знакомство с Куриловым.)
Чувство освобождения пришло позже, но с такой примесью пустоты, внутренней неуклюжести и какого-то непонятного сожаления, что она почти не испытала обещанной легкости. Муж не возвращался. Должно быть, все режет и шьет, «портняжит во исправление божьих ошибок», как вышутилось у него перед отъездом... Эти два дня вялости и тоски длятся целую вечность. Галька приносит свежие новости. Постановка Марии Стюарт решена в театре окончательно и в положительном смысле. Ставить будет Виктор Адольфович. Композитор Власов сочиняет музыку специально для четырех барабанов. «Представляешь, что он напишет. Его музыку придется исполнять на паровозах, потому что обычные инструменты будут ломаться от нее!» Кагорлицкая, как сторонница Петра Федоровича, вряд ли получит роль...
— Ты выздоравливай скорее, а то все уплывет!
— Мне не дадут этой роли... да мне и не сыграть ее. И я боюсь, как будто мне предстоит взбираться на башню, откуда нет лестницы назад. Это кончится поломанными ногами.
— Какие глупости, Лизка! Все зависит от режиссера,— и она приводит в пример бесталанных актрис, которых сработали их театральные мужья.— Ну, не болит у тебя?.. Придумала, что сказать мужу? Ничего, ты его поцелуй покрепче, чтобы не успел удивиться...
— Галька, ведь я же не лживая!
— Пустяки, ты всякая, ты актриса. Но у тебя аппетит не по росту. Девчонка, а тянешься за такой ролью: что тебе в ней?
Лиза молчит с минуту, потом велит ей идти в кабинет мужа и принести с нижней полки шкафа толстую книгу в белой коже с бронзовыми застежками. И вот они вдвоем листают это протоклитовское сокровище. Страницы шумят латунью, черные готические литеры стоят шеренгами с важностью бюргеров или гильдейских старшин. Похоже, что текст этой средневековой германской хроники, история сражений, мятежей и злодеяний, написан сукровицей, потемневшей от времени.
— Видишь ли, Галя, в свое время это заменяло газету,— почти слово в слово повторяет Лиза объяснения мужа.— Сюда сводились все самые свежие новости века, хотя иногда расстояние между ними измерялось десятками лет. К некоторым приложены гравюрки. Вот горит Гус в бумажном колпаке с нарисованными на нем чертями. Вот битва при Грансоне (ватаги швейцарских лучников обрушивались на бургундцев, одетых в железо и почти заштрихованных тучей летящих стрел), а это портрет нового венецианского дожа, Николая Спонте. Он был оратор и мореплаватель. (Долгоносый старик с рубиновой застежкой на плече и в колпаке-единороге надменно глядел с листа.) Понятно?
— Как он угрюм, и худ, и бледен... Откуда это?
— И вот главное, что я хочу тебе показать. Это и есть Мария!
Гравюрка не имела качеств документа; это была простодушная запись летописца о своем впечатлении от знаменитой казни. На стеганом атласном ковре громоздился мясниковский чурбак. Склонив на него голову, стояла на коленях немолодая женщина, одетая по моде горожанок той поры: в рубашке с четырехугольным воротником и обшитой золотым шнурком по краю. Шестнадцать пожилых шотландских баронов, все на одно лицо, коленопреклоненно и с воздетыми руками молили всевышнего освятить последнее дыханье мужеубийцы. Палач замахивался топором с силой, достаточной расхватить и самое плаху. Перегнувшись назад, он глядел при этом на своего подмастерья, схватившего за волосы голову королевы, чтобы не отскочила в сторону...
Здесь не было ничего лишнего, но Протоклитов научил жену прочесть по-своему, с внимательностью врача, и тяжелые цепи на шеях дворян, и щербатый топор заплечного мастера, и кожаный фартук его подмастерья... В десятый раз Лиза держит на коленях эту торжественную книгу ради одной этой бесхитростной картинки. Но ее пленяет здесь не сгусток темных страстей, или мрачное безумие