социализм борешься, но и не за какую-нибудь свою систему общего счастья, даже не за право открыться впоследствии, чтоб плакали над тобой, как над Жаном Вальжаном... Ведь ты же без верхнего этажа человек, без Бога, без совести... ты, смертельно равнодушный ко всему, примазался к большим игрокам — а для чего? Занятно, все в жизни повидал, а вот раскаявшихся негодяев не приходилось... И знаешь, я могу убить тебя сейчас, и меня станут судить как убийцу советского праведника, а?.. — Он хохотал, балансируя на стуле, размахивая всеми конечностями.— Ах ты, гл-ла-диатор, сук-кин сын...

Он проделывал все это уже без всякого стеснения, запрокидывал голову так, что Протоклитову видно было в подробностях его небритое, кадыком вперед, горло. (Стулья в верхнем этаже вдруг перестали двигаться.) Вслед за утратой кровли и жены Кормилицын терял единственного друга и мстил ему, и сыпал ему в раны соль, чтоб закричал наконец и признался в нечестной шутке. Чуть прищурив глаза, Глеб следил за конвульсиями Кормилицына. То была живая улика прошлого. Раздавленное, оно извивалось под ногами если не в состоянии ужалить, то ища хотя бы осквернить прикосновеньем...

Внезапно бешенство одолело разум Глеба. Руки непроизвольно сжались, и ладони с галлюцинаторной четкостью ощутили колючее, небритое горло Кормилицына. Внешне оставаясь недвижным, он сжимал кулаки, и оно туго подавалось, продавливалось внутрь, хрящеватое, теплое, ненавистное... А тот все хохотал, пускаясь в замысловатые рулады и переливы, размахивая руками и следя украдкой, как темнели протоклитовские зрачки. Он перестал так же неожиданно, как и начал, и с прежней собачьей униженностью налил себе еще.

— Я прогоню тебя, Евгений, если эти судороги повторятся еще раз,— невозмутимо заметил Протоклитов и откровенно разглядывал следы ногтей в своих ладонях.— Кстати, я не особенно и верю в их естественность.

Сверкнув глазами, Кормилицын высоко поднял рюмку:

— Мне нравится бесстрашие твое, друг. Беру назад подлые свои ругательства. Пророчу тебе: ты в самом деле далеко пойдешь! Это, пожалуй, и лучше для нас обоих. Я старею, я становлюсь все менее изобретательным... ведь ты не забудешь меня? Итак, за великую будущность твою! — И тост прозвучал как обещание не портить карьеры друга.— Вот теперь можно и закусить. Я, знаешь, проголодался...

Он ел с порядочным аппетитом, ведя учтивый и вполне интеллигентный разговор. Темой служило пережитое и передуманное. Так, в повесть Кормилицына входили и описание совхоза, и живописные сведения о ссоре с неким бухгалтером Чумко, и кое-что об интересных разговорах со следователями, из которых последний заявил по окончании допроса, что он, Кормилицын, совершенно неопасен для советской власти. «Большой нахал; но в общем ему нельзя отказать в известной доле юмора!» Глеб рассмеялся проницательности чекиста и даже собирался выпить рюмку за состоявшееся примиренье, но тут прибежали из депо за Протоклитовым.

Кормилицын боязливо проводил его до двери.

— Ты надолго?

— Во всяком случае, мы еще увидимся до твоего отъезда. Советую прилечь и отдохнуть, Евгений. Я разбужу тебя...

Тот замялся:

— Видишь ли, я боюсь, что не достану билета на вечерний поезд...

— Пустяки, я устрою тебя в вагон. У меня имеются знакомства на станции...

Он ушел и пропадал до сумерек. Когда, за полчаса до прихода поезда, Глеб вернулся за Кормилицыным, тот все еще сидел у стола. Бутылка перед ним была пуста. Глеб сказал, что пора собираться, но тот бессвязно бормотал что-то все о том же бухгалтере Чумко; видно, досадил ему тот неизвестный кляузник. Глеб попытался было окрикнуть эту падаль, но та зашевелилась и выпустила когти. «Мы с тобой всё в сюртуках, а ну-ка, давай сымем их, любезный!» Однако он тут же раскаялся в своей дерзости, заплакал, запросил прощенья и стал окончательно нестерпим,

— Я тут твои валенки надел, Глебушка,— вспомнил он и выставил вперед ноги из-под стола.— Они у меня обморожены были, болят... ноги-то, а?

Это были великолепные козловые сапоги, с длинным начесом и новыми обсоюзками, теплые, как лежанка в домовитой избе; вещам такого рода в Черемшанске знали цену, но Глеб на все махнул рукой:

— Ничего, забирай их на память, Евгений!

Тот упирался; обоим становилось тошно от этого соревнования в благородстве, где каждый ошибочный шаг мог иметь совсем обратное значенье.

— Мне стыдно, Глебушка... я ведь не грабитель.

— Пустяки, пустяки! Ну, я договорился насчет билета. Тебя сунут на место... Одевайся.

Кормилицын мялся и смущенно поглаживал краешек стола. Вдруг он заявил откровенно, что приехал не в гости, что ехать ему некуда, что временно он решил остаться у Глеба. «Жаль, понимаешь, ноги из валенок вынимать. Пригрелся... а взять их как-то совестно!»

— Значит, ты надолго ко мне? — по возможности сдержанно спросил Глеб.

— Боюсь, что да...— Приподнявшись через силу, он попытался заглянуть в самые глаза друга: — А здорово ты меня ненавидишь, Глебушка?

Он едва стоял на ногах; было бы равно и бессмысленно и опасно волочить его в таком виде через станцию. Тогда Протоклитов запер его на ключ и отправился на работу, более спокойный с виду, чем когда- либо.

На ночь Кормилицын великодушно устроился на полу. «Ты работаешь, Глебушка, тебе нужен отдых». До рассвета его мучил кашель. Все сотрясалось при этом. Дважды в течение ночи Глеб привставал взглянуть, какие гарпии терзают грудь этого дурака,— из всякого рода друзей он предпочел бы теперь иметь собаку: ее по крайней мере можно и застрелить в нужде.

МЕРТВЫЙ ХОЧЕТ ЖИТЬ

Итак, он не уехал ни завтра, ни в один из последующих дней... Глеб ничем не выразил неудовольствия, даже притащил досок на плече и собственноручно сколачивал ему кровать, пока тот, недоверчивый на всякую ласку, сидел рядом, в позе искусителя, истребляя остатки протоклитовского табака. Теперь все у них делилось поровну, даже белье. Кормилицын брал свою долю небрежно, жил сорно, вел себя надоедливо, все требовал вина и косил глазком при этом: ждал, что старый приятель взропщет, взбунтуется, а тогда-то он и разразится над ним ливнем мертвых костей, их совместным прошлым. Глеб как бы не замечал этих беспричинных приступов вражды, и втайне Кормилицын завидовал его уменью подчиняться без утраты выдержки или достоинства. Раскаяние приходило по мере того, как все глубже гость осознавал свою роль непрошеного нахлебника, если не шантажиста.

Однажды, придя с работы, Глеб увидел вымытые полы и понял, что Кормилицын томится бездельем. Сам он очень уставал в этот месяц и свалился в кровать, не произнеся ни слова. Днем позже он застал Кормилицына за штопаньем белья. Лицо его было красное и напряженное; заплаты выглядели уродливо; он сердился на свою неумелость и на исколотые пальцы. Кормилицын смутился, сунул иглу куда-то в паклю между бревнами и поспешно отошел к окну.

— Мне совестно есть твой хлеб,— через минуту сказал он оттуда глухо и ожесточенно.

Впервые он заводил такого рода разговор. (Обычно в присутствии Глеба он любил разыгрывать лодыря и еще недавно обмолвился фразой, достаточной, чтоб взбесить: «Брился сегодня утром, ужасно устал...») Глеб лежал на кровати и смотрел в потолок.

— А почему? Его достаточно у меня, кажется. Напротив, ты мало ешь для мужчины твоего сложения.

Кормилицыну почудился иронический оттенок в этих словах.

— Тебе это смешно, Глебушка... а ведь я еще живой! И мне хочется, чтоб и я — как все. Мне, например...— Голос его звучал так, словно речь шла о несбыточном — ...мне даже хочется купить какой- нибудь сундучок, и чтобы там лежали новые брюки, непрочитанная книжка, собственная бритва, портрет

Вы читаете Дорога на океан
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату