годов девятая набирается. Выходит, от недорода страхованье и лишняя мерка барыша!
— Мышиного помета?
— Мышьяку, — невозмутимо подтвердил Бритяк. — Сортировка его не отгоняет. На сыпках завсегда принимали мое зерно по нормальной кондиции. Особливо весной, в голодуху, — значительно добавил он.
— А сам-то, батя, ел этот хлебец?
— Сам? — Бритяк свирепо раздул ноздри. — Для самого хорошего хватало. И вас, деток, чертям на радость, ядрицей кормил…
Ефим шикнул, скосив глаза на исполкомовское парадное. Вышла группа руководящих работников во главе с высоким, очень худым Октябревым. Он был одет в матросский бушлат и русские сапоги. Сдвинув на затылок бескозырку, Октябрев внимательно слушал коренастого, затянутого во все кожаное предчека Сафонова. Рядом шагал только что прибывший в уезд человек, широколобый, добродушный, с заморозком на висках, — военком Быстрое. Несмотря на свой крупный рост и заметную полноту, он был легок в походке, а форма подчеркивала в нем боевую собранность солдата. Он чему-то улыбался, обмениваясь замечаниями с молодым, белокурым Селитриным — председателем комитета большевиков.
Группу замыкали черноморский матрос Долгих, избранный продкомиссаром, и стройный артиллерист Иванников — комиссар промышленности и транспорта.
Все эти люди, за исключением присланного из центра Быстрова, были местными. Бритяк знал, что Сафонов до войны работал слесарем в железнодорожном депо, Селитрин клал печи и заводские трубы, Долгих батрачил по деревням, а Иванников носил кули на адамовской крупорушке.
Они задержались на тротуаре, и Бритяк слышал, как Октябрев сказал:
— Воля съезда — воля народа. Нам, товарищи, остается выполнить ее с честью. Конечно, эсеры и кулачество…
Дальше слова заглушил грохот проезжавшей телеги, на которой трясся, сохраняя важность и почтительное добродушие, рыжебородый мужик. Это был жердевский делегат Федор Огрехов. Поравнявшись с Октябревым, он поднял над головой шапку и что-то крикнул. Бритяк уловил только: «Не сумлевайтесь…»
«Ишь, черт рыжий… Бахвалится, поди, — догадался Бритяк. — Надейтесь, мол, выдюжим! Псиная душа… Недаром председателем сельсовета у нас заделался!»
Ефим кончил запрягать. Он уже плохо владел собой, нетерпеливо кинул, отходя прочь:
— Уезжай, батя! Не торчи, пожалуйста, на глазах!
Бритяк сразу померк.
— Боже мой, до чего дожили? Стой, чертило, мучитель окаянный! — Он ударил жеребца кулаком по шее, и тот взвился на дыбы, чуть не поломав оглобли.
Затем усаживаясь на дрожки, ворчал:
— Раньше-то бедной родни стыдились, а нынче наоборот!
Да, совсем другой вышел сын. Разбогатев, Бритяк мечтал воспитать достойного наследника. Петрак задался в покойницу мать — пропащее дело. Ванька молод. Аринка — девка, черта ли в ней? Самый резон Ефиму хозяйство в руки брать. Женил… Лучше Марфы-то не сыскать бабы! Правда, она старше его, да ведь старая кобыла борозды не испортит. Бросил… Сошелся с приемной дочерью Федора Огрехова. Без приданого, без венца. Ох, господи…
Отцовская гордость сменилась неуверенностью, тоской.
Глава четвертая
Ефим шел через город, поминутно оглядываясь: не догоняет ли отец? Он спешил повидать жену перед отъездом.
Быстро шагая по булыжнику, отшлифованному вечной толчеей, Ефим пересек площадь и очутился в тенистой аллее Городского сада, раскинувшегося над рекой. Живая изгородь акации дохнула освежающей прохладой. Ефим сорвал мимоходом с ее тонкой, упругой ветки желтый стручок, раскусил и съел горькие духмяные зернышки.
И хотя он торопился домой, ему вдруг захотелось еще этих стручков, корчившихся до черноты на солнцепеке. Ефим остановился и начал рвать их, едва ли сознавая, что старается отвлечь себя от чего-то близкого и неизбежного, наполняющего сердце смятеньем…
«А чего же ему, Степке-то, теперь? Не миновать за конюшню приниматься», — думал Ефим, разделяя глумливые предположения родителя, пытаясь скрыть свою растерянность и тревогу.
Сокращая путь, он свернул к Сергиевской горе, увенчанной, златоглавой церквушкой, и двинулся вдоль отвесной кручи побережья. Позади остался город. Он лежал острым клином, зажатый между двух рек, Сосной и Низовкой, на месте их слияния. Низовка текла с северо-востока, Сосна — с запада. Встречаясь у подошвы каменной скалы, они взрыхляли темный омут пенными бурунами и несли свои воды по равнинам черноземья в седой тихий Дон.
Это был старинный город, обветшалый и запущенный. Маленькие домики с порыжелыми крышами тонули в зелени садов. Среди косых улиц и проходных дворов, заменявших переулки, росла трава, бродили куры и свиньи.
Вначале здесь, на скрещении водных и степных путей, связывавших древнюю Московию с беспокойными ханствами, стоял русский сторожевой пост. Место высокое, неприступное: берега обрывались головоломной крутизной. А к юго-востоку, за мутной Низовкой и быстрой Сосной, расстилалась изумрудная низина, синея лесами и курганами Дикого поля.
Отсюда, с орлиной кремнины междуречья, караульные следили за волнистыми ковылями и песчаными бродами, предупреждая боевые дружины о набегах кочевников. В момент опасности русские воины поджигали степь, чтобы затруднить продвижение вражеской конницы, а затем встречали ее на крутогорье тучей стрел, копьями и топорами.
Позже на месте сторожевого поста заложили город-крепость. В становище понаехали купцы с московскими товарами, и потянулись издалека люди на большой торг по древней Муравской дороге Ильи Муромца, по Изюмскому и Кальмиусскому трактам. В особых случаях через реку Сосну перекидывался мост, на котором царский воевода вел дипломатические переговоры с послами Золотой орды.
Город быстро и шумно разрастался. Походные шатры заменялись каменными домами. Строились храмы; открывались мясные, сенные, красные ряды. А за Сосной и Низовкой, в синеватой дали степных просторов овражного и лесного приволья раскинулись деревни. Там крестьяне, грудью отстоявшие родной край, упрямо, по-кротовьи рыли жирный чернозем.
С расширением Российского государства, когда границы его отодвинулись до Кавказа и Черного моря, город на Сосне очутился в глубоком тылу. Он уже потерял своё прежнее военное значение и перестал быть администра тивным центром Но торговля не замерла. Зимой и летом скрипели на многоверстных большаках груженые возы, поспешая к воскресным городским базарам и ярмаркам. А едва провели железную дорогу, как присосенский край показал себя. Он выбрасывал на рынок хлеб, яйца, живность, кожи, щетину, шерсть, пеньку и конопляное масло. Выбрасывал в огромных количествах.
Его товары завоевали всеобщее признание несравненной добротностью и дешевизной. Их знали на заграничных биржах. Золотыми ручьями текло богатство в несгораемые сейфы адамовых и объемистые кубышки бритяков.
«Да, поднажились старики, — размышлял Ефим, кривясь и ускоряя шаг. — Однако по нынешним-то временам не пришлось бы за них деткам ответ держать!»
Он вспомнил отца, торчавшего со своим жеребцом возле исполкома, вспомнил острое чувство страха, испытанное при выходе начальства, и стало ясно, что дорога в будущее тяжела, извилиста, ненадежна. Лихая слава родителя последует за ним всюду, разрушая его дерзновенные планы.
«Уж не сменить ли фамилию, вроде Октябрева?»— Ефим даже остановился, осененный счастливой мыслью.
Но ведь Октябрев достиг высокого положения не фамилией, а революционными делами. Оставшись