столичный уклад торопили тогда о.Матвея поскорей укрыться куда-нибудь под каменный навес, в тень. Меж тем, постигшая гневная горечь сменилась ноющей родительской болью, заглушить которую могла лишь изнурительная, пусть бесполезная деятельность. Конечно, в его-то возрасте, пешком и под дождиком отправляться буквально на другой конец мира за милосердием и правдой представлялось актом родительского самопожертвования. В нем-то обычно и находит утеху сознанье близких – терпеть любое житейское неудобство одновременно с тем лицом, ради коего оно изобретается. Словом, самые очевидные доводы благоразумия отступали перед физиологической потребностью немедленного подвига.
Спускаясь с крыльца, старик еле держался на ногах, но вскоре самочувствие подналадилось, и если благие порывы наши нередко заслоняются низменными мыслишками практического свойства, то и батюшке пришло в голову, что после месячного безотлучного сиденья на сапожной-то кадушке весьма уместен для здоровья сей вынужденный моцион. Только срочность мероприятия не позволяла насладиться сладостным безмолвием людской пустыни, словно мучительная печаль бытия наконец-то осталась позади. Настроение все повышалось. Да еще благодаря находчивости отрока, правдиво сославшегося на вызов к умирающему брату, шофер ночного грузовика доставил путников к самым воротам больницы, откуда до скудновской улицы оставалось четверть часа ходу даже без одышки. О.Матвей почти верил в успех своего обращения, тем более что собирался просить не помилования, а всего лишь доследования в согласии с общеизвестным гуманизмом. Хотя скептический на возвышенные теории Егор не разделял отцовской уверенности, что им удастся прорваться сквозь войсковую заставу, охраняющую покой сановника, однако уступил его одержимости идеей спасения, так как любые преграды должны были рухнуть при произнесении пароля
Знаменательную встречу с прославленным земляком старо-федосеевский батюшка по праву сана и на пробу, не зазнался ли в чинах, решил открыть свойским обращением на
– Эка, Тимофей, как у нас с тобой обернулося: я тебя ладил в апостолы небесные, а ты в земные угодил! Но уж на сей-то раз, будь ты всему земному шару комиссар, я тебе всю правду чистоганом выложу, Божий раб Тимоха... Прямо в лоб твой ею выстрелю! – не вслух едва посулил о.Матвей будущему собеседнику, чем рассчитывал оправдать дерзость своего ночного визита.
Разыгравшееся было воображение о.Матвея гасло с приближеньем к месту. Уже он соглашался провести намеченный диалог в сокращенном виде, на площадке черной лестницы, стоя и в дом не входя. К концу пути настолько осознавалась разделявшая их теперь дистанция, что последний квартал Лоскутовы миновали, чуть не крадучись по стенке, чтобы криминальным присутствием своим в прилегающей окрестности не бросить тень на высокое лицо в глазах соседних жильцов или круглосуточно бодрствующего управдома. Складывалось пока хорошо, даже промокнуть толком не успели. Ходокам оставалось улицу пересечь, когда опередивший отца Егор остановил его предупредительным жестом. Какое-то досадное препятствие обнаружилось у них на пути. Из-за водосточного желоба, через плечо сына о.Матвей попытался выяснить характер события и возможную длительность задержки.
Портреты Тимофея Скуднова не вывешивались в праздники на столичных магистралях среди прочих великих соратников, тем не менее общеизвестная принадлежность его к ближайшему окружению вождя внушала должный трепет смиренному просителю. Приятное разочарование совсем было оробевшего батюшки несколько рассеяло его страхи насчет нынешней скудновской недоступности. Вместо ожидаемого, за чугунной оградой, дворца в глубине тенистого парка с суровым революционным караулом у ворот вятский знакомец о.Матвея проживал в скромном переулке, на четвертом этаже обыкновенного жилого здания, хотя и улучшенной стройки – с особо высокими потолками и архитектурными ухищрениями для отдохновения под сенью зимних цветов. Из внимания к номенклатурным жильцам переулок, один из первых в столице, как описывалось в
Возможно, то был единственный случай в тогдашней яростной практике, что изъятие из жизни, во удовлетворение интимной прихоти вождя, сопровождалось киносъемкой. Правда, со своего наблюдательного пункта Лоскутовы, отец и сын, не усмотрели там специальной аппаратуры, но иначе нечем объяснить, что обычно потаенная операция проходила при таком чрезмерном освещении, благодаря чему старо-федосеевские свидетели видели в подробностях, как под тонкий плач разбитого стекла несомненно женская, в длинной ночной рубахе, фигура пыталась выброситься из окна на мостовую и как сильные ловкие руки успели выхватить и вернуть назад из фатального наклона над пропастью, наверно, уже бесчувственное тело. Но вскоре показалось и само шествие. После неудачной только что попытки ускользнуть через окно от революционного правосудия, люди держались плотной стенкой вкруг кого-то посреди в пальто, накинутом поверх полосатой пижамы. На нем самом не виднелось ни крови, ни царапин, значит, не он бросался в окно. Благодаря исключительным качествам нового освещенья ни один штришок не ускользнул от затаившихся очевидцев. Несмотря на образцовую покорность арестованного, шедший позади суровый товарищ придерживал его сзади за воротник, как добычу. С блестящим немигающим взором, устремленным в кого-то незримо присутствующего, вел он в сущности на казнь человека, чье имя еще недавно поминали чуть ли не четвертым после вождя, совершая таким образом подвиг безвинного предательства, ибо коллективность его, подобно круговой поруке, освобождала каждого от угрызений совести. Если вину арестованных мерить количеством сопровождающих посланцев, налицо был главный преступник года. Так короткого промелька о.Матвею хватило узнать того сурового солдата Первой мировой войны, шибко поседевшего за истекшие