в пустыне, дразня окрестными, преимущественно чужими, царствами и землей
– Послушай, братец, тебе надо лечь в кровать, у тебя и впрямь температура, – перебил его Никанор, – я не могу понять, что за сумбур ты говоришь, к чему клонишь...
– Погоди, дай досказать... – как бы продираясь сквозь колючие миражные видения, возникавшие из противоестественного обожествления им вождя, бормотал Вадим, продолжая говорить почти без знаков препинания уже бессвязно и с паузами – перевести дыхание: – Уж там
Чуть не в одно дыханье произнесенный монолог выслушан был Никанором с неослабным вниманьем – казалось бы, знакомый ему в любых сеченьях, старый приятель раскрывался с неизвестной еще стороны. Судя по четкости отдельных фраз, суждения его родились не вчера, а давно тлели в потемках подсознанья, пока в поисках чего-то иного нашарил их на донышке ума. Правда, содержания тирады в целом Никанор как-то не ухватил, зато душок ее явно ему не понравился, ибо заводила в недозволенные дебри, где, несмотря на очевидную остроту вопроса, никто пока из ортодоксальных мудрецов почему-то не шуровал. Даже подумалось невольно: «... Ежели ты и взаправдашний гений, каким у себя в семье числился, то все равно
– Уж извини, вдохновенье тебе прерываю... но ты столько премудрости враз наворотил, что натощак и не разобраться... – с нарочитой грубоватостью вступил он и своей гривой тряхнул, словно вырываясь из усыпительного плена непосильных ему хитросплетений. – Однако тут имею возразить слегка...
– Что ж, возрази, пожалуй, – чему-то недоверчиво удивился Вадим.
– С первой же минуты, как вошел, попритчилось мне, глубокоуважаемый, будто голосишко у тебя незнакомый мне прорезается... Не разберу – чей, но чужой и довольно отчетливый. Тоже и Бога чаще стал поминать, без чего обходился ранее, а напоследок и вовсе завираться стал. Треба, старик, ясность внести!
– Вот и внеси, подскажи, чему учит нас товарищ Скуднов...
– И кстати, не один Скуднов, а и повыше кое-кто! – наставительно и чуть ли не вразбивку досказал Никанор. – А учит он нас с тобой, товарищ Лоскутов, что не от мыслей войны заводятся, а из подлого алчного стремленья империалистов ко всемирному переделу сырья и рынков, вот от чего!
Казалось, только этой его оплошности и ждал Вадим.
– Вот-вот, и я туда же обходным путем добираюсь... – торжествующим фальцетом, заставившим Никанора поморщиться, рассмеялся он. – Раз
Никанор в замешательстве молчал, жилы на лбу набухли и потемнели: верное свидетельство уместности еще не предъявленного обвиненья... И тут в памяти Вадима ожил один давний эпизод. В Старо-Федосееве не замечалось, чтобы мелкая птица селилась у них на кладбище, но так случилось однажды, Дуня принесла с прогулки выпавшего из гнезда воробьишку, что ли, их в этом возрасте не различишь. Обступившие вокруг домочадцы поочередно выражали участие сироте, спасенному от бродячих котов, – все стремились подержать его в руке. Вадиму навсегда запомнилось зрелище раскорякого птенца в просторной Никаноровой ладони, дрожавшей от боязни повредить доверенное ему существо. И вот тот же человек, той же пятерней, казалось, предназначенной для охраны жизни, с побитым видом уличенного оглаживал себе такое же монументальное колено.
Момент уклониться, обратить дело в шутку был упущен.
– Ладно, скажи, почему? – промычал наконец Никанор.
– А потому, что ты испугался, Ник.
– Чего же мне было пугаться, браток, с такими вот свинчатками? – спросил тот, показав на весу до сходной синеватости сжатые кулаки.
– Хорошо, я отвечу тебе, несмышленый юноша, – снова с незнакомой властной настойчивостью согласился Вадим. – По нашим старым отношеньям тебе незачем было вслух опровергать меня... Ты же понимаешь, что не о войнах шла речь! Но ты дважды, с повышением на пару децибелов поправлял меня в расчете на кого-то третьего, именно на подслушивающую за стенкой тварь, приспособительно к ее старческой немочи и улиточьему кругозору... чтобы