числа обрушиваются на жизнь, в действие вступает ее стихийный же, защитный механизм. Она гнется, ложится, в щель земную зарывается, уходит в спячку, в тысячелетний анабиоз, становится бактериальной пылью, чтобы воспрянуть однажды, на теплом влажном ветру продолжить нечто прерванное посредине, даже хотя бы снова от печки начинать пришлось. Все истинно бессмертное отсрочек не боится, никуда особо не торопится, временем не дорожит. Так что со своими неслыханными возможностями, пускай еще дымясь после пройденной бури огненной, ты на пару с чудесной нашей Дунькой уйму великих дел натворишь, помогая своей нации возместить понесенный ею численный урон... По глазам читаю, чем ты сразить меня собрался, но брось, не лови меня на митинговых штучках вроде мнимых мечтаний о реставрации отечественного капитализма, на который мне, нищему из презренной ныне касты, ровным счетом начхать по наличию кое-чего более важного на свете! Кстати, умилительное зрелище: всю неделю, пока старик отбрыкивался на смертном ложе, его кормила с ложечки приходящая, из деревянного флигелька по соседству, добрая бабуся, которую как ни ладил посадить по подозренью к баптистской принадлежности, так и не успел, бедняга! Взамен прежнего обычая лгать о мертвых Бэкон предлагал говорить о них одну сущую правду, вот и произнесем мысленный некролог по поводу за пазухой у нас взлелеянного и безвременно ныне угасшего насекомого, которое уже не гадит, не жалит, не ползает по этажам, заглядывая в двери и кротким взором цепеня играющих детишек. Казалось бы, внешне ничтожный вопрос приобретает теперь первостепенное значение, так как до революции указанный старичок таился до поры в гуще пресловутого обездоленного большинства, призванного ею к жизни и коммунальным регламентом приравненного к высшей интеллектуальной верхушке, отсеянной в процессе строгой всенациональной дифференциации... Не хмурься: не имущественной конечно! Кстати, на судьбе одного востоковеда, знаменитого некогда Филуметьева, довелось мне убедиться недавно, насколько правдива библейская сказка о семи тощих коровах, выпущенных на поприще вольного соревнования.
– Филуметьев, говоришь?.. Не слыхал, – заметил Никанор, привлеченный особой ноткой, скользнувшейся в голосе при произнесении имени. – Знакомый, что ли?
– Как тебе сказать? Вернее
Движимый тайной потребностью еще раз удостовериться в чем-то, он безошибочно поднял скомканный, один из множества, листок из-под стола и, разгладив ладонью, по-гурмански, с головой набочок, перечитывал его сверху вниз и наоборот.
– А что, интересная вещь? – справился Никанор в правильной догадке, что все тут далеко неспроста.
– Любопытнейший, не остылый даже документ обоюдного гуманизма, за что ему вскорости, надо думать, и поломают хребет. Странное совпадение обстоятельств. – Оказалось, зашедшая было поутру навестить страдальца баптистская самаритянка подарила Вадиму найденный ею на столе у покойного донос, на нее же и написанный прошлой ночью, при последнем, видимо, издыхании. – И начинается знаменательными словами: «...хитрейшая старушка силится подкупить меня милосердием своим, но
– Нет уж, пощади, – жестом отвращенья отказался Никанор.
– Ну, как знаешь, твое дело, – и облизнул истончившиеся, нервной судорогой чуть в сторону сведенные губы. – А то покажу, пожалуй?
При всей его стойкости на подобные вещи мимолетная, в общем-то, сценка неприятно поразила Никанора своей болезненной подоплекой. Высказанное Вадимом с железцем в голосе и без запинки, как по писаному, приобретало торжественную декларативность осуждения всей ползучей нечисти на свете, причем подтверждалось с оттенком шифрованного завещания единомышленникам в грядущем и, следовательно, даже сомнительной политической программы, по юности своей он еще не знал, что все это
На табуретке рядом гасла свеча, и Никанор имел случай вторично убедиться в плачевном состоянии товарища, близком к паническому поведению далекого пращура, обрекаемого на мрак кайнозойской ночи умиранием огня.
Поспешивший к нему на помощь Вадим напрасно пытался поднять ее тотчас запылавшей спичкой. Разбухший фитиль клонился набок, чтобы, перевалясь через подпиравшую его угольную дужку, упасть на свое отраженье в иссякающем зеркальце стеарина. Странное нетерпенье пополам с болью читалось в лице опустившегося на колено Вадима точь-в-точь как у провожатых на вокзале, когда все слова сказаны и прощанье завершено, а поезд все не отходит. Гораздо меньше полминутки оставалось до конца, но, Боже, как долго она длилась. Вдруг нечистое, с багрецом, пламя заметалось во всю ширь блюдца, взмахивая черным копотным крылом, потом лизнуло воздух в напрасной попытке зацепиться за ничто, захлебнулось, брызнуло и потухло.
В комнате заметно посвежело, – пользуясь наступившей тишиной, Никанор с цыканьем на свои сапоги отправился в прихожую накинуть на плечи кожух. Он простоял там неизвестно сколько в ожиданье окрика, где пропал, что поделывает. Потребовалось зубовное усилие воли для подавления соблазна – неслышно сдвинуть дверную щеколду и, с риском поломать ноги на лестнице, смыться от приуготованных ему еще более тягостных переживаний. Уж и руку было к двери протянул, но зачем-то обернулся перед уходом на дружка и застал его в бездельной, пугающей неподвижности перед окном. Даже с расстоянья ощущалось, как несет стужей сквозь незаклеенные на зиму вторые рамы, а он странным образом не зябнул в одной рубашке. И уж совсем было непонятно на свежую голову, чего он мог разглядывать
Между тем, Вадим проходил тогда крайне важный подготовительный этап, так как в отличие от подобного ему большинства жизнь еще не успела школой последовательных огорчений воспитать его к примирению с неизбежным. То не было выключение памяти, а просто все внимание его сосредоточилось на