I
Наше назначение и наши выгоды
Когда мы размышляем о делах Востока и хотим дать себе ясный отчет в том, что нам может предстоять и что для России выгоднее, то необходимо прежде всего различить идеал наш или цель наших замыслов и действий от средств выполнения задачи.
Средства достижения должны, конечно, избираться самые подручные и легкие, но об этой легкости и доступности должно, однако, заботиться лишь настолько, насколько это не вредит высоте и ширине идеала[1]... Если высшему политическому идеалу слишком легкие средства вредят, то надо предпочесть им более трудные и даже такие, которые сопряжены с величайшими жертвами.
О выборе тех или других средств я буду говорить позднее; теперь же я хочу поделиться с вами любимыми моими мыслями и о том, что должно быть нашим сознательным идеалом, или о том, что, вероятно, будет нашим роковым назначением. (Я употребляю здесь слово «роковой» не в исключительно мрачном его значении, а в смысле более широком – в том смысле, что свершение исторических судеб зависит гораздо более от чего-то высшего и неуловимого, чем от человеческих, сознательных действий; сознательный идеал необходим; но он тогда только осуществим приблизительно, когда он хоть сколько-нибудь сходен с неясной еще в подробностях картиной этого рокового предначертания, когда он предугадывает ее общие черты.)
Идеал наш при разрешении Восточного вопроса должен быть самый высший, самый широкий и смелый, самый идеальный, так сказать, из всех возможных идеалов. Вот почему.
Если идеал наш будет слишком односторонен, мелок и прост, то мы, стремясь без меры настойчиво только к ближайшим, очередным целям и не храня в душе иных заветов, можем испортить себе будущее, закроем себе путь дальнейшего, правильного и спасительного развития[2].
Россия – не просто государство; Россия, взятая во всецелости со всеми своими азиатскими владениями, – это целый мир особой жизни, особый государственный мир, не нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности (говоря проще – такой, которая на других не похожа).
Поэтому не изгнание только турок из Европы и не эмансипацию только славян и даже не образование во что бы то ни стало из всех славян, и только из славян, племенной конфедерации должны мы иметь в виду, а нечто более широкое и по мысли более независимое.
Начнем хоть с турок.
«Свержение позорного ига азиатской орды» может занимать ограниченные умы наших единоверцев и единоплеменников; нам же давно пора догадаться, что никакое насильственное иго азиатских владык не может быть так «позорно», как добровольно допускаемая народом власть собственных адвокатов, либеральных банкиров и газетчиков. Насилие не может так опозорить людей, как их собственная непостижимая глупость.
Удаление турок – только необходимый прием, это одно из неизбежных средств и больше ничего.
Можно, пожалуй, говорить о «варварстве» и т. п.; можно даже, если это необходимо для возбуждения людей попроще, склонять печатно во всех падежах слово «орда», «орды», «ордою», об «орде», как делали газеты и журналы наши во время последней войны; но надо помнить при этом стих Тредьяковского:
Держись черни,А знай штуку...Не должно в наше время считать подобную идею достойной серьезного внимания русского ума.
Презрение к азиатцам, мысль об изгнании турок за то, что они не либеральны, не индустриальны и т. п., а живут религиозно-монархическими и воинственными идеалами, – это все не наше, и не старорусское, и не новославянское, а самое обыкновенное европейское.
Мысль об изгнании турок из Европы и о замене их русскими на Босфоре, конечно, не принадлежит Западной Европе, как чисто политическая мысль; Западная Европа считала эту мысль до последнего времени и, вероятно, отчасти считает и теперь опасною и даже гибельною в международном отношении. Но все-таки эта антиазиатская идея, по существу своему, эмансипационна, либеральна, т. е. более или менее разрушительна. Это обыкновенная нынешняя либеральная, западноевропейская, вовсе не наша по происхождению и по культурному духу идея, лишь агитируемая нами весьма удачно и счастливо с 60-х годов. Европе она не нравится с точки зрения равновесия политических сил; но по источнику и по характеру все-таки это мысль европейская. Это одно из последних приложений идеи «равенства и свободы» лиц, общественных классов, провинций и племен. Русское во всем этом деле – только приложение или весьма счастливая эксплуатация, как я сказал, этой обыкновенной, современно-европейской эмансипационной мысли в пользу России и ее слабых единоверцев.
Оттого-то все попытки Запада препятствовать нам и были так неудачны с 60-х годов[3].
При государе Николае Павловиче дело было поставлено прямее, яснее и по духу самобытнее; говорилось больше о правах русского покровительства, о русской власти. Это было лучше по существу; но неудобно по времени. Рано. Нас постигла неудача. Европа не узнавала в тогдашних наших действиях своей идеи эмансипационной, демократической, эгалитарной. До православно-монархического духа ей не могло быть дела; она его ненавидела: она не была тогда в противоречии сама с собою и победила. С 60-х годов русская дипломатия, русская печать и русское общество стали все громче и громче говорить в пользу христиан Востока и притом, опираясь не так, как в 50-х годах, преимущественно на право нашей власти, а гораздо более на права самих христианских подданных султана. Политика наша после Крымской войны стала западнее по мысли, т. е. либеральнее; по существу это хуже, развратительнее с гражданской точки зрения; по времени – это стало удобнее; Европа, парализованная внутренним противоречием, не могла уже вся дружно соединиться против нас; она вынуждена была уступать нам беспрестанно на пути либеральных реформ, которые мы для христиан предлагали; Турция через это слабела; христиане становились все смелее и смелее, и мы в течение двадцати всего лет, почти неожиданно сами для себя, шаг за шагом, разрушили Турецкую империю, на которую столь многие замечательные государственные люди Запада, от Меттерниха до Наполеона III и Пальмерстона, возлагали столько надежд.
Эмансипационный процесс везде разрушителен, ибо он, по существу своему, враждебен государственной, церковной и сословной дисциплине; и если человечество еще не утратило способности организоваться, если оно еще не осуждено на медленное вымирание и самоуничтожение (посредством всех мощных орудий того, что зовут нынче прогресс), то для дальнейшего, более прочного, менее подвижного своего устройства оно вынуждено будет прийти к новым формам юридического неравенства, к новому и сознательному поклонению хроническому, так сказать, деспотизму новых отношений.
XIX век близится к концу своему. Без малого сто лет тому назад, в 89-м году, было объявлено, что все люди должны быть равны. Опыт столетий доказал везде, что это неправда, что они не должны быть равны или равно поставлены и что «благоденствия» никакого никогда не будет. А назревает что-то новое, по мысли отходящему веку враждебное, хотя из него же органически