Так я и колесил по миру: бывал в Москве и Петербурге, заглядывая изредка в российскую глубинку, посещая страны ближнего зарубежья, запирался на своей вилле в Биаррице, где писалось лучше всего (панорамное окно во всю стену на втором этаже выходит на скалы, под которыми бушуют волны Бискайского залива), путешествовал по Южной Америке или Океании, собирая впечатления и обдумывая сюжеты новых книг и возвращаясь постоянно на свою новую родину – в Америку. Особым решением того же Президиума Верховного Совета, который когда-то отобрал у меня право именоваться советским человеком, мне вернули гражданство России, так что я курсировал между двумя мирами, вернее, между двумя империями, римско- атлантической и византийско-сибирской, и, с каждым разом находя все больше отличий, убеждался в том, что они очень похожи.
О причинах, приведших к моему выдворению из Союза, можно прочитать в номере «Правды» за 8 сентября 1975 года или (если кто не доверяет советской прессе) в многочисленных европейских и американских газетах, вышедших осенью того же года. Как сказал мне на том кремлевском банкете уже малость захмелевший генерал в отставке Долинин: «Ты, Василий Петрович, писал не то, что надо. Вернее, может, и то, что надо, но не тогда, когда надо. Впрочем, напиши ты сейчас то, что писал раньше, это окажется никому не нужным. Так что, выходит, ты писал и то, что надо, и тогда, когда надо, просто читали не те, кому надо. Ну, сам понимаешь, времена были другие...»
«Неужели?» – только и спросил я тогда, но решил не вступать с генералом в отставке в идеологический спор. Собственно, мне ли жаловаться на жизнь? Из, в общем-то, малоизвестного писателя, но не без таланта, по причине выдворения из СССР и лишения гражданства в течение всего нескольких часов стал «маститым литератором» и «гениальным прозаиком». В СССР я был игрушкой коммунистических бонз, на Западе – капиталистических кланов. Из меня старательно делали второго Солженицына, хотя куда мне, Ваське Баскакову с Арбата, до небожителя Александра Исаевича. Но ведь получилось: и книги мои стали выходить по всему миру, и называли меня «русским Гарсиа Маркесом» и «московским Умберто Эко», а в 1983 году даже премию дали, и не какую-нибудь, а Нобелевскую. Я сначала думал отказаться, следуя примеру Сартра. Но потом вспомнил вопрос, который французский экзистенциалист адресовал Нобелевскому комитету («Можно ли отказаться от премии, а миллион долларов все же получить?»), и полученный им ответ («Нет!»), поэтому отбил в Стокгольм благодарственную телеграмму и стал готовить фрак подходящего размера.
Премия была мне вручена за роман-антиутопию «Саргассово море», который, как решили шведские академики, «насквозь пронизан стремлением автора подчеркнуть необходимость стремления человека к вековечному добру и свободе, не подвластной диктатурам и тоталитарным режимам». Я хотел было заявить в своей нобелевской речи об истинных причинах, заставивших Кремль выбросить меня из страны в двадцать четыре часа, но потом передумал: к чему ворошить прошлое? К тому же мне ведь теперь следовало корчить из себя великого литератора. Да уж, что за судьбина!
А причина была обыкновенная. Более того – банальная, если не сказать – тривиальная. Афоризм «шерше ля фам» все еще в ходу, а в моем случае он полностью отражает действительность. Кстати, не такой уж я был борец с режимом, чтобы меня высылать из страны, имелось в то время много людей гораздо более отчаянных и идейных. Да и столичный андеграунд был для меня всего лишь сценой для самовыражения, я вовсе не думал своими романами низвергать общественный строй или призывать к сексуально-буржуазной революции, как потом шептались, – политика меня тогда не очень-то занимала. А вот дочь одного политика...
Что уж тут таить: Галина Леонидовна, с которой я познакомился на одной развеселой вечеринке, положила на меня глаз. Ну разве я мог отказать дочери Генерального секретаря ЦК КПСС? А она потом заявила мне, что-де влюбилась, и пожелала развестись со своим тогдашним супругом и сделать таковым (то есть новым супругом) меня, Васечку Баскакова. Я уже подумал о том, как мне повезло и что родители мои из коммуналки наконец переселятся в отдельную квартиру на Кутузовском, но не тут-то было. Наш weekend в Гаграх закончился бесславно: в гостиничный номер ввалились дюжие гэбэшники и почтительно увели плачущую Галю. Не знаю, что уж там себе вообразил ее всесильный папаша или люди из его окружения, но, опасаясь, что скандал может всколыхнуть общественность, они решили выбросить меня вон из Союза, обвинив черт знает в чем. А жену с ребенком оставили. Намекнули: если буду болтать о своей связи с Галиной Леонидовной, то Нине и Павлику не поздоровится. Расчет был верный, и я, оказавшись на Западе, не проговорился о том, что мне было известно, хотя там ко мне так и ластились агенты разнообразных спецслужб, желая узнать правду «о романе с дочерью Генсека».
Получается, что Советская власть сыграла решающую роль в моем становлении как писателя: останься я в Союзе, путного ничего бы больше не написал, спился бы годам к сорока пяти и умер еще в конце восьмидесятых в страшной нищете и полном забвении от цирроза печени или белой горячки. А так я стал новым Львом Толстым, помноженным на Франца Кафку, мои книги читают даже в Америке, хотя в первую очередь высоколобые интеллектуалы (Мейлер, Рот, Апдайк), и очень даже хвалят. Слава «великого кормчего магического реализма» мне давно опостылела, и я заявил как-то своему американскому литагенту, что хочу написать что-то «эдакое», например, триллер или детектив: чтоб и до широких масс дошло, и первое место в списке бестселлеров «Нью-Йорк таймс» было обеспечено, и гонорар многомиллионный получить, и права Голливуду продать. Тот только схватился за голову и стал меня уверять, что тем самым я разрушу свою репутацию «писателя для избранных», вычеркну себя из чрезвычайно короткого списка гениальных оригиналов и уничтожу свое реноме творца искусства ради искусства (с моей точки зрения, весьма сомнительное).
Джинджер, которую я называл исключительно Джи, стала лучом света в темном царстве. Джинджер, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Джин-дже-ррр: кончик языка совершает путь в три шажка по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Джин. Джер. Рррр. Она была Джи, просто Джи, ростом в пять с половиной футов (без двух вершков и в одних носках). Она была Джинни в длинных штанах. Она была Джи-красотка для своего старого любовника. Джинджер в заголовках светских новостей. Но в моих объятиях она всегда была: Джи!
Гм, впрочем, и это, кажется, уже у кого-то было... В том-то моя беда: память стала никудышной, да и таланта как такового нет, а что имеется, так только цветистый слог в придачу к Нобелевской премии, что для многих и является главным. Но ведь Джи мертва, и все другое не имеет ни малейшего значения.
Я вышел из душа, уселся в кресло и почувствовал непреодолимое желание затянуться сигаретой, хотя я завязал с курением лет пятнадцать назад. Мысль о никотине, терзавшая меня, в какой-то мере отвлекала от воспоминаний о Джи. Я и не думал, что все закончится таким страшным образом. Хотя, конечно, представлял себе, что может случиться, если Филипп узнает о моей непозволительной связи с его женой. Как-то, помнится, я сказал Джи, чтобы она развелась с ним и вышла за меня, но она с хохотом отвергла мое предложение...
Встрепенувшись, я поднялся и закружил по комнате. Да, по всей видимости, я – старый, трухлявый пень, который захлебывается от жалости к себе! Удивительно, и что такого привлекательного находила во мне Джи? Ведь у нее была возможность завести интрижку с каким-нибудь молодым человеком, но нет, она выбрала именно меня! Не исключаю, правда, что ее привлекала моя слава и то обстоятельство, что я являюсь нобелевским лауреатом. О, и как я смею думать подобным образом о моей девочке! Но ведь в минуту откровенности она призналась мне, что вышла за Филиппа только из-за того, что он, во-первых, очень богат, во-вторых, чрезвычайно знаменит и, в-третьих, не особо молод, что позволяет ей надеяться стать в обозримом будущем веселой вдовой и единственной наследницей.
С силой ударив себя по коленке кулаком, я заплакал – но не от боли, а из-за того, что мне так не хватало Джи. Я больше никогда не увижу ее, никогда... Мне даже не разрешили навестить ее в морге, а это значит, что мы расстались с ней навсегда! И что же мне теперь делать?
Хм, что делать? Конечно же, не сидеть сложа руки! Я-то знаю, что произошло на самом деле (вернее, думаю, что знаю): на Филиппа и Джи было совершено злодейское нападение. Вполне допустимо, например, такое предположение: кто-то позарился на содержимое их особняка и проник туда, думая, что хозяева находятся в отъезде. Ведь никто не мог знать о нашей с Джи запланированной встрече. Никто, кроме Филиппа, который, оказывается, давно подозревал о наличии у жены любовника и который решил вывести ее и его (то есть меня!) на чистую воду. Да, да, Карлайл заводил со мной речь о Джи и спросил тогда, якобы в шутку, может ли она изменять ему. Я здорово, помню, перепугался и стал уверять, мол, Джи его любит, а Фил в ответ воскликнул: «Но это не мешает ей трахаться с другим!»
О том, что любовник жены находится перед ним, он и подумать не мог. Филипп меня уважал,