очерченного высокими тополями острова зомби.
10
В большой компании я никогда не мог собраться с мыслями. Даже в узком кругу (как возможно было говорить в давние времена, пока это выражение не стало неизбежно обозначать одиночный шарик, ограничивающий каждого из нас, невидимый мыльный пузырь, бетонную скорлупу, стальной скафандр), например, во время бесчисленных дебатов с Анной и Борисом, Дайсукэ и Дюрэтуалем, в моей хронодинамической семье (от которой Шпербер отошел недели через четыре), меня редко посещало озарение. Только рядом с Карин, глядя в ее умные глаза, благодаря ее вопросам и возражениям, мой мозг был в состоянии связанно работать в модусе диалога, часто даже лучше, чем в одиночку, тем более наедине с болью разлуки, которую, стоило только повернуться спиной к острову Руссо, я резко ощутил буквально всем телом и потому заставил себя яростно шагать пять или шесть часов подряд, чтобы обуздать ее или хоть перебить физической нагрузкой. Я пошел по левому берегу Женевского озера на север. Поскольку конференция затянулась, я достиг Ньона лишь около полуночи. Опустившись в тени большого каштана в педальную лодку, вытянутую на песок, я вылил на голову воду из фляги и уставился на блестящий под солнцем азурит льда с застрявшими в нем занозами парусов. Усталость была так сильна, что лишь на следующее утро, проснувшись от боли в пояснице, я попытался оценить новое избранное мной состояние. Многонедельное женевское катастрофическое одиночество экстремально возросло, как у бегуна, обогнавшего всех, или скалолаза, в одиночку покоряющего вершину, или рекордсмена-ныряльщика, который без акваланга погружается ниже любых отметок, чувствуя, что для подъема воздуха уже не осталось. Мне казалось, что тонким стрелкам трех моих часов (6:14, 6:14; 6:14) приходится каждую секунду пробиваться сквозь вязкое густое вещество, жидкое стекло, уже сошедшее с небес на просторный озерный рельеф и ныне грозящее захлестнуть меня, словно я был предназначен для анатомического театра, подобно сотням гражданам Ньона, выставленным напоказ в их естественном окружении в переулочках старого города. Когда грозящие утопить меня волны паники ненадолго ослабели, я, отдышавшись, пришел к умозаключению, без которого в дальнейшем не смог бы выжить в проклятии ни месяца и ни недели: надо принять меры! Мне хотелось
— От одного только страха, а не потому, что нам нечто известно о космическом дыхании или сгорании Земли, мы цепляемся за колдовской шиповник, — объяснил я профессору, за чьей спиной официант уже около получаса наклонялся над прилавком в позе, которая вызовет негодование любого ортопеда.
На островной конференции наконец-то стало понятно, что мы все мечтаем о границе полудня, которую мы как-нибудь и когда-нибудь преодолеем, но пока нам повсюду, вплоть до самого Солнца, суждены одинаковые условия, застылость внутри кристалла.
— В качестве альтернативы имеется теория о нашем своеобразном проклятии или иммунизации против всеобщего проклятия. Нечто, обязательно связанное с ДЕЛФИ, объясняет тот судьбоносный факт, что семьдесят, и только семьдесят человек еще могут двигаться.
Я поднял кофейную кашку в знак согласия:
— Конечно, шестьдесят восемь человек, по крайней мере, на настоящий момент.
Быть быстрее, чем позволено Эйнштейном, быть призраком, корпускулой, проекцией на острие протоно-вого луча, двигаясь вокруг некоего центра с угловой скоростью, равной или почти равной световой, и на каком-то, а точнее, гигантском расстоянии от центра прошмыгнуть со сверхзвуковой скоростью по дуге, пронзить ландшафт, некий город, некое озеро и через оконный лаз спуститься в субмариновую тьму некоего ресторана, где, как в модели подлодки в натуральную величину, сидит десяток восковых фигур с законсервированными обедами. Но Фигура 46, матрос неверующий у торчащего в воздухе времени перископа, кладет руку на стол. Я не являюсь и никогда не был ни лучом, ни проекцией.
— Остается еще кое-что, мсье Профессор, — заявил я столь решительно, что безо всякого сомнения увидел, как вспыхнули глаза моего собеседника. — А именно вопрос, насколько то, что более не разыгрывается передо мной, имеет право называться — пусть замороженной — действительностью.
Профессор не дал себе ни малейшего труда опровергнуть мое подозрение. Все может быть таким безукоризненным и одновременно неуместным, таким шелковисто-прохладным и вдруг мыльно-скользким, нежно струящимся и в следующий миг неожиданно давящим, как мой новый бесценный костюм, изысканное белье, сделанные вручную ботинки, которые я следующим утром передал вместе с носками в собственность босоногому бродяге, дремлющему на берегу озера. Я называл окружающее кулисами или симуляцией, пока не нашел в Шперберовом «Бюллетене № 3» более подходящие слова для восприятия этого грандиозного и, кажется, растущего с каждым шагом обмана —