11
Снова и снова мне казалось, что я задыхаюсь. Внезапно я слышал голоса и звуки. Просыпаясь в полуденном зное, несколько секунд видел ночь, даже если спал под открытым небом, что поначалу случалось лишь против воли, когда я выбивался из сил после отчаянных переходов. В первые недели, пересекая Ваадт в направлении Фрибурга, я был напуган и ко всему безучастен и потому не мог, собрав все силы, устремиться к главной цели. Лунатиком блуждал по рассыпанным на побережье винодельческим деревням, где всеобщая сонливость выглядела совершенно естественно. Зато в Лозанне меня охватил ужас, что небо над Собором вот-вот лопнет, что и брусчатка, и крытые деревянные лестницы, круто поднимающиеся на холм Ситэ, в любой момент треснут по швам, по стыкам, столь силен был напор закованного в кандалы времени. Шпербер как-то говорил, что несколько дней отдыхал здесь в школах и интернатах для благородных девиц. Я долго сидел не двигаясь между окаменевшими людьми в каком-то уличном кафе до тех пор, пока сочетание рук и ног, все неумолимее знакомые лица не стали казаться мне элементами гигантского полотна гениального фотореалиста, умело передавшего все блики, тона и тончайшие перепады цвета. Встав со стула, я почувствовал, будто вырвал часть картины, накрепко прилипшей к моей спине. Обогатившись таким образом, я направился на вокзал оборванным картонным героем, чтобы в пристойных кулисах помечтать об отъезде. В те времена на вокзалах еще не было мертвого почтового ящика в первой урне справа от входа, но, как и сейчас, там можно было найти городские планы, книги, лекарства и бинты, еду и напитки, оттуда вели указатели к центру, а кроме того, вокзалы манили нас тупиковыми спецпутями безумия. В Лозанне я даже поднялся на платформу между седьмым и восьмым путями. У меня засела мысль о магической реанимации, такой обычный уродливый нарост нашей хронической болезни воображения, мечты о том, что можно запустить мир в движение, открыть дверь музея, прорубить ограду шиповника, если будешь вести себя как полный идиот, то есть совершенно нормально в рамках былого, имеющего теперь сумасшедший вид. Допускаю, что я даже попытался купить билет в кассе и торопливо бежал по подземному переходу к поезду, стоявшему на расстоянии броска камня (давняя гипотетическая мера длины, не сравнить с нынешним рекордом телефонной будки), в надежде расколдовать состав, приваренный к путям и контактному проводу. Однако вовсе не предсказуемая неподвижность поезда заставила меня, покачнувшись, опуститься на деревянную скамейку. На седьмой платформе я увидел свою жену. Когда бы не множество людей, отвратительно перекошенных или коллапсировав-ших (как любили говорить мы вместе с окаменевшими врачами) в прошедшие недели вследствие одного лишь моего неосторожного приближения, я немедленно сжал бы ее в объятиях. Но вдобавок Карин держала в руке бумажный стаканчик с кофе. Ее одежда была мне незнакома: джинсы с черным поясом, красная как мак хлопчатобумажная блузка, на плечи наброшен легкий пиджак.
И еще она вроде бы купила новые туфли на высоких каблуках. С трудом пытаясь прийти в себя, я в упор смотрел на жену и тяжело дышал, как отёчный похотливый старик, совершенно не в состоянии объяснить себе, каким образом три месяца тому назад (или же в течение их) ее перенесло с Балтийского побережья в Лозанну. Еще никогда она не казалась мне такой высокой и выразительной. Мои жгучие и отчаянные воспоминания дурно обошлись с ней, сжав и скомкав ее образ. Темно-коричневые с левым пробором волосы до середины шеи были гуще, чем я их помнил, с каким-то новым, дымчатым оттенком, лоб был выше, нос — изящней, шея — бархатней, грудь — пышней, бедра и обтянутое джинсами и оттого, по странному таинству грубой ткани, подчеркнуто радушное лоно — более вызывающие, чем сохранила моя преступная и склонная к насилию (ибо она даже укоротила женские ноги) память. Ослепительные лучи вечернего солнца наполняли собой равномерные двойные ряды ламп в крыше платформы, напоминавших громадную научную аппаратуру ЦЕРНа, и, пройдя через этот фильтр, интенсивный, но и холодный свет оттенял тот ужас, что с каждой секундой все сильнее охватывал меня. После выхода пятого номера «Бюллетеня» у нас есть соответствующий термин:
Я уже покинул озерный берег. Вместо прибрежного, меня ожидал теперь сухопутный маршрут — в Берн, Цюрих, Санкт-Галлен, Брегенц, Кемптен. Ехидное безразличие моей цели еще до начала пути — ибо даже в сфотографированном Мюнхене мне нечего было искать, кроме намеков на местопребывание Карин, — заставляло меня не раз, опустившись на землю, стискивать голову руками. Мысль, что все — умысел. Это порой религиозный импульс, а порой — практическое умозаключение театрального зрителя, который при виде невероятнейших кулис не в силах не думать о причитающейся пьесе и фигуре режиссера. Нас решено ввергнуть в отчаяние. С неизвестным доселе размахом — или нет: все — копии, клоны, имитации из платинового лабиринта суперкомпьютера; быть может, мы вообще не покидали шахту ДЕЛФИ — нам устроен социологический групповой эксперимент. Стоивший уже двух человеческих жертв. Ожидаем первых сумасшествий. Я мог бы встретить псевдоклон и годом раньше, в гармоничное старое время, когда часы тикали в такт, на любом другом перроне, в любом другом городе. И в тот момент тоже мог бы задаться вопросом, стоит ли возвращаться домой, и возможное глубокое разочарование и бессилие были бы миниатюрной моделью моего теперешнего состояния, которое снова и снова охватывало меня во время каждодневного и кропотливого буквального путе-шествия.
Когда — три секунды тому назад — я, направляясь из Лозанны на север, пересекал Ваадт, я представлял себе, что у этой лучшей — дважды лучшей — половины должен быть и мужской пандан, по сравнению со мной более привлекательный и самоуверенный, который одновременно воплощает мое прошлое, когда я был красивее или, по крайней мере, импозантнее, чем сейчас, и этаким наивным поплавком скользил в стремнине времени. Двойник мой, ныне погасший или где-то насквозь промерзший, учился в Мюнхене, Париже, Берлине, избрав в итоге публицистику, позволявшую бродяжничать по разным учебным дисциплинам, нашел потом первую работу в газете и в конце концов — Карин, ибо лишь ей было под силу устранить мою боль посредством зубного бора с водно-воздушным спреем. Как муж зубного врача, я раньше всех прочих хронифицированныхдогадался, что придет пора, когда отсутствие современных бормашин будет гораздо нестерпимей отсутствия супруги. Потому тщательно составленный набор для ухода за зубами, гвоздика и солидный запас ибупрофена лежали в рюкзаке, который я упаковал в Женеве. Пока не грянули невзгоды, которые будоражат челюсти, трясут в лихорадке тело, грозят истеричными предвестниками мнимых инфарктов, прободений слепой кишки, плевритов и им подобных, мы лучше не будем думать о практических медицинских проблемах, о полном коллапсе медицинской инфраструктуры, по части как персонала и обработки данных, так и прочих форм электрического и электронного инструментария. В конце ноября нулевого года меня больше всего заботило, как бы не запутаться в собственных ногах, продираясь по бездорожью. Если я что-то и ломал, то разве только голову, вступая в волнистую местность с россыпью поселков и проклятых городков с их конфетными крепостями, круглобашенными замками, молчащими колодцами, немыми сувенирными бубенчиками и круглыми головами сыра, которые могли поспорить весом с туго набитыми в национальные костюмы продавщицами за прилавком и чопорными туристами перед ними. Когда же все остолбенели? Снова и снова меня тянуло к киоскам и телевизионным экранам, к газетам и часам бесконечно праздных курортников. По-прежнему был понедельник, 14 августа, время обычное. В Ромоне. Во Фрибурге, в Берне.