брошенного на съеденье толпе прошлых времен, но они меня не захотят, эти злые старые Адрианы, они придушат меня двумя или четырьмя моими руками, дабы избавить себя от меня, от последнего, передающего свою Авелеву отметину предпоследнему, их новому старшему, который… хватит. Когда стая недавних прошедших времен последней минуты ворвется в Сейчас, она разорвет, расчленит мое по- прежнему сидящее на краю кровати тело, превратит его в гротескного сторукого Шиву, чья широко растянутая голова тысячей глаз уставится в зеркало. Шперберу еще повезло, что его копировали с часовым интервалом и он не путался сам у себя под ногами. В момент, в моменты репликации его вообще не было, наверное, в Шильонском замке. Мысль поранить, тем более уничтожить одного из его живых архивных зомби не пришла в голову никому из нас, пока мы были в замке. Пожалуй, это добрый знак, хотя проследить логику вмешательств больше не представляется возможным. Что произойдет с моими старыми формами, если их — в мюнхенской квартире или в домике на улице Рикалози — рассматривают какие-то блуждающие огоньки после многонедельных пеших переходов внутри мгновения, которого нет. (Представь, что ТЕБЯ посещает Хаями. Без всякой смазки.) Я есть тот, кем я был, я двигаю рукой перед глазами, чтобы увидеть, как чисто и бесследно настоящее устраняет свою старшую сестру, хотя я не исчезаю. Пневматическая дрессированная обезьяна, столь совершенно передразнивающая меня в зеркале, может оказаться сиюминутной выдумкой, как и некрепко обвязанная веревкой фигура, которая в компании уже слегка поблекших копий Бориса и Анны пробует влезть в замок по крыше подъездного моста, как инспектор гриндельвальдовских инсталляций, как пловец интерлакенских бассейнов и истеричный паломник по могучему маршруту от Мюнхена до Цюриха, у которого карусель РЫВКА проникла до мозга костей как нескончаемый приступ головокружения.

Не хочу думать ни о Флоренции, ни о Берлине. Давайте просто откажемся от 1700 безночных дней, хотя они вошли в мое тело двумя новыми морщинами на лбу, просекой в ужасно — невзирая на многолетние тренировки — подстриженных волосах (Анна обещала помочь), прочими невыносимыми доказательствами, что в тридцать пять лет, уже сложив маленький чемоданчик для поездки в Женеву, я попрощался на пороге квартиры с Карин, а в конце этой недели буду вынужден справить мое сорокалетие при невероятных обстоятельствах. В то же время я сбросил три килограмма, и мои икры, бедра, все части ходильной машины окрепли благодаря неотвратимой и безжалостной тренировке. Время засело в теле и каждую ночь могло бы отбегать назад, однако мы просыпаемся голодными, с проклюнувшейся щетиной, проехав еще чуть дальше по вос– или нисходящей ветви параболических часов, корпус которых однажды исчезнет в пасти земли или огне крематория. В виде трупов мы возвращаемся домой в ПОДЛОЖКУ (мне пришелся по душе придуманный недавно Анной термин), здесь время ДЕЛФИ уже не властно над нами, над зомби, лежащими без погребения на пешеходной улице или лужайке парка.

Некогда на Пункте № 8 я, возможно, достиг вершины параболы, поворотной точки. А как еще к этому относиться? Но желаемое утешение от такой мысли не наступает, не раскрывается спасительная ширма, которая отделила бы мое чистое от моего нечистого прошлого. Это все я, и до и после. Это принудительное усыновление стайки одиноких путников, рассыпанной по ледниковому периоду от Женевы до Праги, от Штральзунда до Рима. Если хочу уничтожить все образы меня в безвременье, придется стереть и того научного журналиста в ЦЕРНовском автобусе, который в полуденной дреме глядит на поля около Куантрена и не замечает, слепец, никаких чудес: ни колыхания стеблей под летним ветерком, ни роящихся над ними мошек, ни легким поворотом головы живо, фантастично, гиперреалистично включенных в общую картину дорожных рабочих, которые оживленно жестикулируют и (даже слышно!) спорят меж трепещущих желто- черных осиных лент ограждения. Весь улиточный след прошлого, который я обозреваю с сияющей под солнцем бетонной дорожки Пункта № 8, подлежит ликвидации, миллионы громоздящихся друг на и в друге старых молодых тел, возникающих, однако, не в виде спаянного чудовищного конгломерата плоти, а вспышками киноэпизодов, вышедшим с неисправного монтажного стола времени видеоклипом моего детства, юности, моих вчерашних, прошлогодних, свежих, только вырезанных из Сейчас впечатлений. Я обязательно должен верить в истинность и документальность этих пленок, в полноту жизни, что лежит в их основе. Главный герой, всегда несколько чуждый, неуклюжий для меня, но гарантированно невредимый и остающийся в живых, которого я, его настоящее, ожидаю как неведомый ему счастливый или безумный конец, перешагивает временную линию на Пункте № 8, не споткнувшись. Все прошлое целиком выдумано или все целиком реально. Я могу разглядеть младшеклассника из берлинского района Штеглиц, собирающего каштаны, с пластырями на кончиках двух пальцев, вижу страшное лезвие хлеборезки в пламенеющей мандорле боли и тонкие белые линии шрамов, пересекающих ногти правой руки, которую словно во сне поднимаю к глазам и к зеркалу. Но человек, целующий на женевской Бюрклиплац беззащитную азиатку в шляпке, единственно подвижный в мертвом гористом ландшафте домов перед сверканием чисто отполированного озерного льда, точно так же близок и достоверен. В аэропорту Джона Кеннеди в июле 1985-го из франкфуртского самолета компании «Трансуорлд Эйрлайнз» выходит чересчур положительная и прилежная для двадцати двух лет студентка англистики, а рядом с ней — напыщенный самовлюбленный молокосос, совершенно несимпатичный и неизбежный Я, который ищет возможности избавиться от подружки, но вместо этого два месяца подряд ездит с ней по Америке, брюхатит ее и провожает на аборт тем же тусклым амстердамским ноябрем, когда дохнувшая ему в лицо марихуановым облаком девица на промерзшем цветочном рынке ведет его в свою комнату и, пока Юлия в одном из соседних домов все еще лежит с кровотечением в постели, так расцарапывает его во время секса, что ему приходится сочинять какую-то абсурдную историю, которой Юлия верит, поскольку не хочет его бросать, с тем же отчаянием, с каким скоро он будет цепляться за нее после смерти родителей в автокатастрофе. В середине моей левой голени до сих пор нашупывается уплотнение, отметина после падения с мотоцикла в Париже, в самом начале тамошнего обучения, через четыре месяца после разрыва с Юлией. Блуждающий Сатир в бесчисленных (тысяча?) постелях мертвого времени, нулевого времени, тикающего и тикающего личного времени порой, засыпая, вспоминает с улыбкой картины дурацкой любви, прошедшей в Сен- Жермене, случившейся только потому, что это был Сен-Жермен, шестой аррондисман, и самая что ни на есть настоящая парижанка Кристин с ее безмерно заносчивыми родственниками, которые все до последнего теперь помпезно застыли живыми скульптурами внутри обувных коробок-новостроек, среди поддельной мебели в стиле Людовика XV, Кристин, наша любимая дочурка, прилежная племянница, очаровательная крестница, голодная, узкогрудая, с грацией антилопы и лицом Нефертити в горошинах веснушек, но столь безнадежно тупая, что я утешался лишь в ее пахнущих пеплом и мокрой листвой объятиях, воображая себя с ее более умной старшей сестрой. Кристин, моя набитая соломой благородная антилопа, застывшая где-то за обеденным столом, так и не была найдена мною во время ледникового месяца в Париже. Путаные увлечения в Мюнхене и в Берлине. Хорошо стало только с Карин, на целых четыре года, хорошо, но как-то странно, вплоть до года нулевого часа, странно и логично, ведь у меня было мало работы, и внезапно хватило времени, чтобы увидеть: она больше не со мной.

Пять лет без профессии. Мое прошлое пустило в мире корни глубже, чем мои воспоминания. Одна из немногих фотографий свадебного путешествия, где мы с Карин сняты вместе, та карточка с моего письменного стола в мюнхенской квартире, где мы, как-то косо полуобнявшись, стоим на Понт-Нёф, в панорамном взгляде моей памяти продолжается на север, где я искал облупленный роскошный двойной номер на втором этаже. Лишь в эпоху безвременья я обнаружил ошибку и разыскал в противоположном направлении, а именно между церковью Сен-Сюльпис и Люксембургским дворцом, отель нашего медового месяца, из какой-то высокомерной самоуверенности так и не отремонтированный, с потрескавшимся гипсом, пыльным мрамором и осыпающейся позолотой, словно хозяева наперед знали, что уже скоро ему предстоит серьезная консервация. В комнате администрации я отыскал регистрационный журнал за 1995 год, а там — четкую и радостную подпись Карин и частокол моей. Одиннадцатый номер располагался на третьем этаже. По всей видимости, не поддающийся более проверке шум улицы принудил мою память опуститься на этаж ниже. В августовской жаре тех дней нам иногда казалось, что наша кровать, традиционно скрипучая и на рессорах, как у «ситроена», стоит посреди — разумеется, слишком узкого для нее — тротуара, и звонок велосипедиста, псиный кашель и хриплый лай консьержки проникали прямо к нам в подушки. Опять август, опять гостиничный номер, но дурному прошлому известна лишь одна доля секунды, а от голого тела Карин остался единственный слепок, не тронутый мной, даже не овеянный хроносферным дуновением сострадания. Уничтожающая сила флорентийского образа — в его скульптурной массивности, прочной замороженности, (кажущейся) непоколебимости, отметившей фигуры, как, впрочем, и все остальное. Перед этим я бессилен. Этого не скрыть семи дням и ночам парижского августа и всем разговорам, стонам, общему

Вы читаете 42
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату