Дункан Мак-Грегор
Похищение Адвенты
ПРОЛОГ
Песнопевец Агинон аккуратно пристроил цитру у ног своих, принял из рук слуги огромную чашу, доверху наполненную золотистым аквилонским вином, и тремя глотками тут же ополовинил ее. Затем чуть затуманенный взор его вновь обратился на молодого Тито, чернобрового и черноокого красавца, который отвечал ему взглядом почтительным, хотя и не без тени усмешки: он едва успел отведать этого знаменитого аквилонского, в то время как Агинон употребил уже две чаши и теперь принялся за третью.
— Что, Титолла, приумолк? — ласково вопросил песнопевец, рукою поглаживая крутой бок чаши. — Или бражка не хороша показалась?
— Бражка ли? — с сомнением покачал головой юноша. — Да я такого вина еще и не пробовал. В груди от него горячо, в душе весело, а на языке приятно. Если позволишь, я возьму в дорогу один кувшин…
— Проку нет. Сон себе попортишь — и вся радость… Отец мой, помню, говаривал: «Что бы ни было в сосуде, но если он один — в нем только вода…» Ты уж возьми с полдюжины, милый, а останется — друзей угостишь… — Агинон степенно отер ладонью губы и клинышек бородки и переправил пустую уже чашу на край стола, дав слуге знак наполнить ее снова. — Погляди-ка, Титолла, луна какая желтая — будто бы свежая лепешка с сыром, так и хочется укусить… А звезды, звезды!.. Люблю я ночное небо — душа моя там и без вина поет, кружась в танце таких же легких душ… Ох, я и не заметил, что ночь наступила… Заговорил я тебя, сынок, — гляжу, глаза твои уж закрываются. Отправляйся теперь почивать, а поутру я сведу тебя на базар. Поизносился ты, надо одежонку добротную купить…
С этими словами песнопевец расправил складки на своем сером в черную крапинку балахоне дорогой мягкой шерсти, собранные им в начале беседы для удобства, сдернул с плеч накидку и бережно завернул в нее цитру, затем допил из чаши последний глоток вина и со вздохом поставил ее на стол. Юноша в продолжение сего обычного, хорошо знакомого ему ритуала смотрел на него с недоумением и обидой, но пока молчал. Когда же Агинон, кряхтя, стал подыматься из глубокого кресла, Тито нахмурил брови и быстро сказал:
— Но, дядя, ты обещал нынче всяко поговорить со мной! Неужели я для того приехал в Аквилонию, чтоб тут по базарам ходить? Будь добр, погоди ложиться. Я…
— О-хо-хо-о… Митра свидетель, Титолла, ну мне ли надо спать? Я стар, и давно уже ночи мои наполовину бессонны! Но ты — ты так молод, а в молодости силу питает обильная пища да крепкий сон…
— Нет уж, — перебил его Тито, упрямо мотнув головой. — Мою силу питают более наши с тобой беседы, так что… Я груб, дядя, прости меня… Но я так надеялся, что ты расскажешь мне новую историю… Если ты меня любишь, конечно, — хитро добавил он, видя, каким умилением наполняются темно-зеленые глубокие глаза песнопевца.
— Ах, милый, ну разве могу я тебе отказать?
С видимым удовольствием Агинон пристроился в кресле заново, опять собрав складки балахона под животом внушительного размера, скинул с цитры накидку, дернул струны и бодро завел сочиненную им самим песнь. Простые слова о том, что человек изначально живет любовью и надеждой, но есть еще вечная война, которая, в конце концов, уничтожит эти великие чувства и тогда-то мир погибнет, больно ранили чистое сердце юноши, хотя он слышал их не в первый раз. Представляя себя воином, идущим на смертельный бой ради спасения любви и надежды, он шепотом вторил низкому бархатному голосу дяди, и душа его трепетала от невыносимо сладостных мгновений предвосхищения собственного будущего.
Прекрасные глаза Тито наполнились слезами: сейчас он был действительно счастлив. Мысленно он горячо благодарил Митру за то, что его отец, простой сапожник из Ханумара — маленького городишки на севере Немедии — родился от одной матери и одного отца с таким мудрым и добрым человеком как дядя Агинон, который еще в ранней юности ушел из дому, с тем чтобы странствовать по свету, познавать мир и людей, в сем мире живущих, изучать науки и исцелять болезни. Тито не уставал перечитывать его записи о прошлом, коих накопилось без малого четыре дюжины свитков, с наслаждением погружаясь в неведомую ему пока сущность самой жизни. Дядя Агинон знал астрологию и происхождение металлов, умел объяснить короткое дыхание цветка и молчание рыбы, твердо верил в странную шарообразную форму земли и не боялся называть ее такою же звездой, какие мерцают ночью в далекой черной выси; он легко слагал весьма простые, но удивительного философического содержания песни (почему-то он считал это своим основным занятием), и слушателю оставалось лишь напрячь внимание, а потом где-нибудь мимоходом пересказать песнь сию своими словами, чтобы сразу же прослыть ученым мужем; он понимал суть войны и ненавидел ее так, как только мог столь мягкий человек; наконец, он полагал учение основой всего дальнейшего, при этом утверждая, что начинаться всякое учение должно с установления моральных принципов, без которых оно бессмысленно и даже вредно.
Подобные знания и убеждения привели к неожиданному результату: великий Конан, король жемчужины Запада Аквилонии, прослышал о бродячем песнопевце, призвал его к трону своему и после целого дня и половины ночи беседы с ним повелел остаться во дворце, дабы помогать ему в делах государственных и общественных мудрым советом.
Агинон раздумывал недолго: в преклонные года нелегко ходить по свету с торбой за плечами, да и пришла уже пора начинать главное, намеченное еще с юности дело — создание летописи хайборийской эры, продолжение какового документа, кстати, по его смерти должен был исполнить он, Тито Чилло, ибо являлся единственным наследником не только всего имущества дяди (а его обеспечил король Конан), но и всех его трудов. Итак, вот уже третье лето песнопевец Агинон жил в столице Аквилонии — великолепной Тарантии — и занимался тем, ради чего и призвал ныне племянника раньше положенного срока, то есть писанием вышеупомянутой летописи.
— Да, Титолла, — закончив песнь, сказал Агинон, — война это не только смерть тысяч и тысяч, но и шаг к гибели всей земли. — Иногда он любил говорить так, словно продолжал петь. — Кажется, наш владыка Конан уже начинает сие понимать…
— Дядя, расскажи мне о нем. Правда ли то, что нет равных ему в боевом искусстве? Правда ли то, что он мудр и справедлив? Я читал в твоих записях, что он родом из Киммерии, и мне трудно поверить, что варвар…
— Тш-ш-ш, сынок… Голова моя и так слаба от этого чудесного аквилонского вина, а тут еще твои вопросы… Составь список, я после тебе отвечу… — Песнопевец усмехнулся, тем самым давая понять племяннику, что сии слова следует воспринимать как шутку, и снова протянул руку за чашей. — Твои глаза горят, мои же слипаются… А все должно бы быть наоборот… Знаешь, милый, отпусти-ка ты меня спать, а?
— Дядя! — Тито умоляюще приложил к груди изящные белые руки. — Да что ж это такое?
— Надеюсь, ты помнишь, где хранятся мои записи? — С улыбкою Агинон смотрел в растерянные черные глаза юноши, мысленно также благодаря светлого Митру за то, что у младшего брата его родился такой прекрасный сын. — Или успел забыть?
— Дя-а-адя! — укоризненно покачал головой Тито. — Ну как я могу забыть, если нынче с утра с ними работал?
— Ну, так пойди и возьми их, — песнопевец встал во весь свой огромный рост, широко зевнул, — и загляни в самый конец. Там ты найдешь то, что так тебя интересует… А теперь — не обессудь…
Агинон наклонился, поцеловал племянника в висок и тяжелой поступью вышел из зала. Зная своего мальчика, он был уверен, что тот, не теряя и мгновения, помчится сейчас на третий этаж, заберется в маленькую каморку в конце коридора, найдет среди рукописей последние и с юношеским пылом углубится в чтение его рассказов о великом киммерийце Конане, который «ножищами, обутыми в грубые сандалии, попрал изукрашенные самоцветами престолы земных владык»… Именно с этих строк, коими Агинон весьма и весьма гордился, Тито начнет свое первое знакомство с нынешним аквиловским правителем, а потом… О