на этой пагубной неизменной мысли.
Они причалили к берегу… уж было очень темно; деревенская церковь с своей странной колокольней рисовалась на полусветлом небосклоне запада, подобно тени великана; и попеременно озаряемые окна дома одни были видны сквозь редкий ветельник.
Они шли под руку; молча, — вдоль по узкой тропинке и, поровнявшись с разрушенной баней, вдруг услышали грубые голоса; — «посмотрим, что такое», — шепнул Юрий. Она машинально остановилась.
— Да скоро ли? — спросил первый голос.
— На-днях; уж в округе начинается кутерьма. Да будет ли у вас готово, — сказал другой.
— Всё будет — уж это наше дело… одни только не смеем; и до вашего прихода будем молчать… воля твоя.
— Ну пожалуй.
— Да правда ли, что будут соль и хлеб давать даром…
— Не ведаю — только будет больно хорошо… а вино будет даром, из барских погребов… — тут несколько слов Юрий не расслушал.
— Да Вадим был у нас, — сказал первый голос…
При этом имени Ольга с необыкновенной силой увлекла за собою Палицына.
— Куда ты? — сказал он с удивлением: — что с тобою
— Скорей! скорей! — больше она не могла выговорить.
— Это должны быть воры! подумал Юрий и перестал дивиться ее испугу.
Пришедши домой, Ольга удалилась немедленно в свою комнату и заперлась.
Наталья Сергевна встретила сына и с улыбкой намекнула о его ночной прогулке; что за радость этой доброй женщине; теперь муж ее верно не решится погрешить против сына и жены в одно время; — «впрочем, — думала она, — молодым людям простительно шалить; а как седому старику таким вещам придти в голову, — знает царь небесный
— Мы поедем завтра в монастырь, Юрьюшка, — сказала она вошедшему сыну; — Борис Петрович еще долго пропорскает… куда я рада, что ты не в него
И точно; предпочитая своей Наталье Сергевне медведей и собак — почтенный помещик не слишком льстил ее самолюбию, хотя у женщин 18 столетия оно не было так взыскательно, как у наших столичных красавиц.
Но век иной, иные нравы!*
В 8 верстах от деревни Палицына, у глубокого оврага, размытого дождями, окруженная лесом, была деревушка, бедная и мирная; построенная на холме, она господствовала, так сказать, над окрестностями; ее серый дым был виден издалека, и солнце утра золотило ее соломенные крыши, прежде нежели верхи многих лип и дубов. Здесь отдыхал в полдень Борис Петрович с толпою собак, лошадей и слуг; травля была неудачная, две лисы ушли от борзых и один волк отбился; в тороках у стремянного висело только два зайца… и три гончие собаки еще не возвращались из лесу на звук рогов и протяжный крик ловчего, который, лишив себя обеда из усердия, трусил по островам с тщетными надеждами, — Борис Петрович с горя побил двух охотников, выпил полграфина водки и лег спать в избе; — на дворе всё было живо и беспокойно: собаки, разделенные по сворам, лакали в длинных корытах, — лошади валялись на соломе, а бедные всадники поминутно находились принужденными оставлять котел с кашей, чтоб нагайками подымать их. День был ясен и свеж; северный ветер гнал отрывистые тучки по голубым сводам неба, и вершины лесов шумели, подобно водопаду, качаясь взад и вперед.
Между тем слуги, расположась под навесом, шопотом сообщали друг другу разные известия о самозванце, о близких бунтах, о казни многих дворян — и тайно или явно почти каждый радовался… Это были люди, привыкшие жить в поле, гоняться за зверьми и неспособные к мирным чувствам, к сожалению и большой приверженности; вино, буйство, охота — их единственные занятия, не могли внушить им много набожных мыслей; и если между ними и был один верный, честный слуга, то из осторожности молчал или удалялся. Однажды шли как-то эти слухи до Бориса Петровича: «вздор, — сказал он, — как это может быть
— Ты помнишь, недавно, когда барин тебя посылал на три дни в город, — здесь нам рассказывали, что какой-то удалец, которого казаки величают Красной шапкой, всё ставит вверх дном, что он кум сатане и сват дьяволу, ха-ха-ха! — что будто сам батюшка хотел с ним посоветаться! Видно хват, — так говорил Вадиму старый ловчий по прозванию Атуев, закручивая длинные рыжие усы.
— Я его знаю, — отвечал Вадим с улыбкой, — и вы его скоро увидите! В этих словах было столько уверенности, только убедительной твердости, что поневоле старый ловчий вздрогнул. «Ты чорт или Гуммель*», — сказал Фильд*, когда в первый раз услыхал этого славного артиста; Атуев не сказал, но подумал почти то же самое.
— Когда! — воскликнули многие; и между тем глаза их недоверчиво устремлены были на горбача, который, с минуту помолчав, встал, оседлал свою лошадь, надел рог, — и выехал со двора.
Удивленная толпа смотрела ему вслед, и по частому топоту они догадались, что Вадим пустился вскачь.
Куда? зачем? — если б рассказывать все их мнения, то мне был бы нужен талант Вальтер-Скотта и терпение его читателей.
Густым лесом ехал Вадим; направо и налево расстилались кусты ореховые и кленовые, меж ними возвышались иногда высокие полусухие дубы, с змеистыми сучьями, странные, темные — и в отдалении синели холмы, усыпанные сверху до низу лесом, пересекаемые оврагами, где покрытые мохом болота обманчивой, яркой зеленью манили неосторожного путника. Вадим ехал скоро и глубокая, единственная дума, подобно коршуну Прометея, пробуждала и терзала его сердце; вдруг звучная, вольная песня привлекла его внимание; он остановился; прислушался… песня была дика и годилась для шума листьев и ветра пустыни; вот она: