по-видимому, знаток, и я держу пари, что вы согласны с моим мнением.
— Не держите пари, господин кавалер, — ответил дворянин с лукавой усмешкой. — Я — человек нездешний; мы, мадридцы, не судим столь поспешно; мы далеки от того, чтобы высказывать свое мнение о пьесе, слышанной в первый раз, и не доверяем ее красотам, покуда они звучат из уст актеров: какое бы хорошее впечатление она на нас ни произвела, мы откладываем свой вердикт до тех пор, пока не прочтем ее. И, действительно, на бумаге она зачастую не доставляет нам такого удовольствия, как на сцене. Поэтому, — продолжал он, — мы тщательно изучаем всякое сочинение, прежде чем судить о нем; слава автора, как бы ни была она велика, не может нас ослепить. Даже когда Лопе де Вега или Кальдерон188 выпускали новинки, они среди своих поклонников обретали строгих судей, которые вознесли этих драматургов на вершину славы лишь тогда, когда сочли их достойными этого.
— Нет, клянусь богом! — прервал его кавалер св. Иакова, — у нас больше смелости. Мы не ждем, пока пьесу напечатают, для того чтобы изречь о ней суждение: с первого же представления мы знаем ей цену. Нам даже не нужно очень внимательно в нее вслушиваться: достаточно знать, что это — произведение дона Габриэля, — стало быть, оно безупречно. Труды этого стихотворца знаменуют момент зарождения хорошего вкуса. Все эти Лопе и Кальдероны были лишь учениками по сравнению с таким великим мастером театра.
Дворянин, считавший Лопе и Кальдерона Софоклом и Эврипидом Испании, был задет этими дерзкими речами и вышел из себя.
— Что за драматическое кощунство! — вскричал он. — Уж раз вы, сеньоры, вынуждаете меня, подобно вам, судить по одному представлению, то я скажу, что очень недоволен новой трагедией этого вашего дона Габриэля: это — произведение, нашпигованное более блестящими, нежели глубокими эффектами; три четверти стихов либо плохо построены, либо плохо срифмованы, характеры либо плохо задуманы, либо плохо выдержаны, а мысли зачастую крайне туманны.
Оба присутствовавших за столом сочинителя, которые со столь же похвальной, сколь и редкостной сдержанностью не сказали ни слова из страха быть обвиненными в зависти, не могли устоять, чтобы хоть глазами не выразить своего сочувствия мнению мудреца, из чего я заключил, что их молчание являлось следствием не столько достоинств пьесы, сколько политичности этих писателей.
Что же касается кавалеров, то они продолжали расхваливать дона Габриэля и даже причислили его к сонму богов. Этот сумасбродный апофеоз, это слепое идолопоклонство вывели из терпения кастильца, который, воздев руки к небесам, вдруг воскликнул с энтузиазмом:
— О божественный Лопе де Вега, редкий и возвышенный гений, опередивший на огромное расстояние всевозможных Габриэлей, которые хотели бы за тобой последовать! И ты, нежнейший Кальдерон, чья изящная и чуждая высокопарности сладость осталась неподражаемой! Не бойтесь, что алтари ваши будут разрушены этим новым питомцем муз! Достаточно с него, если потомство (для коего вы, равно как и для нас, всегда будете источниками наслаждений) вообще услышит о нем.
Эта забавная и совершенно неожиданная апострофа рассмешила все общество, которое вскоре затем встало из-за стола и разошлось. Меня, по распоряжению дона Альфонсо, проводили в отведенное мне помещение. Там я нашел прекрасную постель, на которой моя милость улеглась и заснула, сетуя, подобно кастильскому дворянину, на несправедливость, оказываемую невеждами, Лопе и Кальдерону.
ГЛАВА VI
Не сумев осмотреть весь город в первый день, я на следующее утро вышел из дому с намерением еще раз прогуляться. На улице мне повстречался монах-картезианец, который, видимо, направлялся куда-то по делам своей обители. Выступал он потупив глаза, и вид у него был столь благочестивый, что привлекал к себе взоры всех прохожих. Он прошел совсем близко от меня. Я внимательно в него вгляделся, и мне показалось, будто я узнаю в нем дона Рафаэля, того самого авантюриста, которому отведено такое почетное место в начале моего повествования.
Я был так удивлен, так взволнован этой встречей, что, вместо того чтобы заговорить с монахом, несколько мгновений стоял как вкопанный; за это время он уже успел далеко отойти.
«Боже милосердный! — подумал я, — можно ли представить себе два более схожих лица! Не знаю, что и подумать! Должен ли я поверить, что это дон Рафаэль, или в праве считать, что это не он?»
Я слишком любопытствовал узнать правду, чтобы этим удовольствоваться. Спросив, как пройти к картезианскому монастырю, я немедленно туда отправился в надежде снова встретить своего инока, когда тот вернется, и твердо решил подойти к нему и заговорить. Но мне не пришлось дожидаться, чтобы получить все нужные сведения: как только я подошел к монастырским вратам, другое знакомое лицо превратило мое сомнение в уверенность: я узнал в брате-привратнике Амбросио Ламелу, своего прежнего слугу, что, как вы легко можете себе представить, привело меня в величайшее изумление.
Мы оба равно удивились неожиданной встрече в таком месте.
— Не мираж ли это? — сказал я, поклонившись ему. — Действительно ли глаза мои созерцают друга?
Он сперва не узнал меня или, вернее, сделал вид, будто не узнает, но, сообразив, что притворство бесполезно, принял вид человека, внезапно вспомнившего нечто, давно позабытое.
— А, сеньор Жиль Блас! — воскликнул он, — извините, что не сразу узнал вас. С тех пор как живу в этой святой обители и тщусь выполнять предписания нашего устава, я мало-помалу теряю воспоминания обо всем виденном мною в миру. Мирские образы постепенно испаряются из моей памяти.
— Я испытываю истинную радость, — сказал я ему, — встречая вас вновь, после десятилетней разлуки, в столь почтенном одеянии.
— Ах, — отвечал он, — стыжусь показаться в нем человеку, который был свидетелем моей прежней преступной жизни: это платье непрестанно меня в ней упрекает. Увы! — добавил он, испуская вздох, — чтоб его носить, надлежало бы иметь за собой непорочную жизнь.
— По этим восхищающим меня речам, дорогой брат, — отвечал я ему, — ясно видно, что перст господень коснулся вас. Повторяю, я в восторге и умираю от жажды узнать, какими чудесными путями вступили вы на стезю добродетели вместе с доном Рафаэлем, ибо убежден, что именно его встретил в городе, одетого в картезианскую рясу. Я раскаялся в том, что не остановил нашего приятеля на улице и не заговорил с ним, и теперь жду его здесь, чтобы исправить свою оплошность, когда он вернется.
— Вы нисколько не ошиблись, — сказал мне Ламела. — Это, действительно, был дон Рафаэль. Что же касается истории, которой вы интересуетесь, то вот она. Расставшись с вами около Сегорбе, мы с сыном Лусинды направились по дороге в Валенсию с целью учинить там какую-нибудь новую штуку в нашем духе. Случай привел нас однажды в картезианскую церковь в тот момент, когда монахи на клиросе распевали псалмы. Приглядываясь к ним, мы поняли по себе, что и злодеи не могут не преклоняться перед добродетелью. Мы дивились рвению, с которым они молились богу, их смиренному и отрешенному от мирских радостей виду, равно как и просветлению, написанному на их Лицах и столь явно обличавшему спокойную совесть. При этих размышлениях мы впали в задумчивость, которая оказалась для нас спасительной. Мы сравнивали свои поступки с жизнью этих добрых иноков, и обнаруженная нами разница привела нас в тревогу и замешательство. «Ламела, — сказал мне дон Рафаэль, когда мы вышли из церкви, — какое впечатление произвело на тебя то, что мы только что видели? Что до меня, то я не могу скрывать: душа моя неспокойна. Не известные мне дотоле волнения тревожат меня, и впервые в жизни я упрекаю себя в своих нечестивых поступках». — «Я в точно таком же настроении, — отвечал я ему. — Злые дела, мною совершенные, встают на меня, и сердце мое, никогда не испытывавшее угрызений, ныне ими раздирается». — «Ах, дорогой Амбросио, — подхватил мой товарищ, — мы — два заблудших ягненка, которых отец небесный из милосердия пожелал вернуть в овчарню. Это он, дитя мое, это он зовет нас; не будем же глухи к его голосу: отречемся от обманов, бросим распутство, в котором мы погрязали, и с нынешнего же дня начнем трудиться над великим делом своего спасения: мы должны провести в этом
