счастья на скалистом побережье ледяной Балтики. Не было тут счастья.
Сожрало море и деда, и троих сыновей его, сгубило голодом да мором сестер и дочерей. Отступило, насытившись, давая надежду на мир. Недолгим он был. Ушел в Антверпен и не вернулся Мортен, слег по весне маленький Фольке да так и не встал. Ушла за ним безутешная Грете… Море глотало людей, отдариваясь рыбой и кораблями, что приходили, когда целые, когда потрепанные бурей, но живые. Замирали в проливах или же отлеживались в доках, позволяя соскрести с темных боков ракушки и водоросли, заткнуть раны паклей, заклеить смолою.
Но и тут море брало свое сполна: рушились мостки, падали мачты, срывались топоры, отсекая пальцы, уродуя руки и ноги.
А иногда море выбиралось и бродило по городу, пело, звало, тянуло сквозь туман бледные руки, норовя обнять, коснуться влажными губами, оставить клеймо, метку, которую не смыть, не снять, не избавиться.
И тер Ниссе шею, и тянул ворот рубахи, и скреб когтями, но нет, не исчезала ледышка из- под кожи, жила в крови, плыла к сердцу.
Отец так же ушел, встретил ночью в тумане девушку, и хоть наслышан был обо всяком, но не сообразил сразу молитву прочесть. Коснулась тварь морская человека…
Зачем, зачем он не уехал? Долги не пускали, матушка, готовая вот-вот разродиться – седьмым? Восьмым? Девятым? Она противостояла морю единственным доступным ей способом: дарила жизнь. Отец вышел: барк с косыми парусами, сети, бочки с солью, отчаянная надежда, что вот этот поход позволит… не позволил.
Был шторм. Небо драло паруса, выворачивало мачту, с визгом и скрипом пилило снасти, хлестало косыми плетями внезапного дождя. И волны бодали борта. А низкая луна мочила подол в белой пене, тянула ее вверх, развешивая тучами по небу. И щурилась, мигала одноглазой кошкой Полярная звезда.
Отца не стало. А спустя неделю Ниссе устроился на корабль. Ходили недалеко, не решаясь выпустить из виду землю, хоть бы и прикрытую лохматыми туманами, зовущую маяками да колоколами церквей. Впрочем, стоило отойти чуть дальше, и звон глушили чайки.
К Ниссе море было милосердно. Ни разу не тронуло штормом, не дыхнуло гнилью, не повело простудой, не коснулось цингой. Однажды только окатило холодом, точно примерилось. И вот теперь…
– А какая она из себя? Какая? – лохматый паренек с круглыми любопытными глазами сидел напротив, подперев мягкий подбородок кулаком. Откуда он только взялся такой?
На паренька цыкнули, а Окле-рыбак даже взялся за шиворот, собираясь стащить пришлого с лавки, но Ниссе махнул рукою – пускай уж. Да и выговориться хотелось, пусть бы и этому, смуглолицему, круглоглазому.
– Какая? Красивая… – закрыл глаза, вспоминая узкую улочку – сходятся стены домов над головой, небо в щелочку пробивается сине-черным, узорчатым, как витражи в соборе. Слева – тачка зеленщика и старая собака, прикорнувшая под нею, справа – бочки рядком, завтра повезут их к пристани, покатят по доскам, с криками и руганью будут грузить в темное корабельное нутро. – Белая вся, легкая… точно из снега слепленная.
– Или из тумана, – подал голос криворотый Огге, до того дремавший в самом дальнем, грязном и темном углу таверны. – Из тумана она. Волосы как пакля до самой земли, только ничегошеньки не прикрывают, ни цыцек ееных, ни сраму.
Пацаненок судорожно сглотнул, потупился, полыхнув румянцем. Это он зазря, криворотый Огге и покрепче выразиться может.
– Ты б ее приобнял, Ниссе, приголубил, глядишь, и растаяло б сердце русалочье! – Огге подмигивает и руку тянет к кружке. – А то ж известно, чего они на берег лезут – с тоски, стало быть…
Гневно шипят сальные свечи и серый хозяйкин кот, и сама хозяйка, Улька-вдовица, укоризненно качает головою. И качаются тяжелые фижмы, и хрустит накрахмаленный воротничок, сталкиваясь с рыхлыми Улькиными подбородками.
Два года уж как море Улькиного супружника к себе прибрало. А Огге все нипочем, хлебает эль да байки бает.
– Я вот что тебе скажу, паренек, стало быть, место тут непростое. Смекай-смекай! Стоял здесь некогда город, ох и славный был, ох и богатый, что твой Багдад, со всем миром торговал…
Эту историю, как и все прочие, сочиненные Огге во хмелю, Ниссе уже слышал. А пацану ничего, интересно, сразу видно – не здешний. Здешние-то знают, что город никогда не менялся, что сто лет, что двести, что тысячу целую: стоял он на берегу морском, бастионом на пути волн, пристанищем и ловушкою, из которой не сбежать, не уйти, сколь бы ни хотелось.
– И жил в том городе богач один, десять кораблей имел, а то и двадцать, или тридцать даже, – кряхтит Огге, – и везли те корабли шелка из Китая, зеркала да стекло из Венеции, приправы из Индии, слоновью да черную кость из Африки, золото из Нового Света… и текло оно ручьями в сундуки нашего богача, но не для себя он копил, сквалыга, для сына своего единственного, в котором души не чаял. И случилось однажды сыну его в море выйти по какой-то там своей надобности, а море возьми да разъярись, видимо, прогневил чем-то богач хозяина морского, вот тот и решил счеты свести. В клочья разодрал паруса, в щепу разнес корабль, три дня и три ночи носил, с волны на волну перебрасывая, а на четвертую – кинул на скалы.
Ниссе и сам заслушался и оттого не стал перечить, когда Огге подал знак хозяйке трактира. Пускай, сегодня самая подходящая ночь для сказок, эля да несбывшихся надежд.
– И умереть бы мальчишке, а был он едва-едва тебя старше, но выпало той ночью выйти на скалы дочери Хозяина Морского, деве водяной. Ей же ни волна, ни ветер не страшны, и даже пуля не всякая возьмет, серебряная только. Ну да не о том речь. Увидела она юношу и влюбилась. Вот так-то…
Огге в один глоток кружку осушил, только острый кадык дернулся да по седому усу скатилась янтарная капля.
– А дальше что? – не выдержал юноша и, поняв намек, кинул монетку, а хозяйка тотчас новую кружку поставила. И сама поближе пересела, оперлась локтями на стол, подперла кулачками сдобные щеки и уставилась на Огге томным взором.
– Дальше-то известно, вытянула она на берег спасенного да от моря отреклась, чтоб, значит, с человеком остаться. Жила она с ним, как жена с мужем, только невенчана, потому как нету русалкам и прочим тварям ходу в храм божий. И все бы ладно было, когда б не решил богач сына своего женить. То ли стыдился русалки этой, то ли не верил, то ли не хотел, чтоб внуки недолюдью были, но подыскал невесту, чтоб и красавица, и роду знатного, и богата была. О свадьбе на всех площадях глашатаи кричали, всех соборов колокола звонили, во всех кабаках задарма наливали…
Подмигнул Огге вдовице, та зарделась по-девичьи, но с места не встала. Улька – женщина серьезная, выгодой своей не попустится.
Вдруг подумалось, что старый Огге не так и стар, что трактирщик из него справный вышел бы, а Ульке одной тяжко хозяйство вести да и жутковато, должно быть, без мужа.
– Как узнала дева морская про свадьбу, про обман, так и умерла на месте – не вынесло сердечко этакой несправедливости. Но если человечья душа после смерти на суд Божий попадает, то русалочья в море возвращается, вода к воде, вода воде и нашептала, рассказала про обиду. А там слух и до Хозяина Морского дошел. Тот же хоть и крепко на ослушницу гневался, а все любил – дочь ведь. Вот скажи, Ниссе, ты бы свою Анке простил, когда б такое случилось? Стал бы мести обидчику искать?
Верно, и простил бы – женское сердце, как масло, от тепла да ласки тает. И мстить бы обидчику мстил, хоть и не Хозяин Морской, и вовсе уже не жилец, быть может, но разве ж в этом дело?
– Поднялось море, ветер налетел, волну поднял, и такую, что смела она и скалы, и стены города, и пушки, и пушкарей, и солдат вместе с казармами. А там покатилась и по улицам города, затопила