Кажется, ее снова хотели обмануть. Украсть то единственное, что еще оставалось. Нет, это не Артюхин. Если бы Сема хотел обмануть, он бы не прислал записи.
И если бы она не верила Ефиму, то в жизни не отправила бы книгу почтой. Прятать науку в сказочных фантазиях! Когда-то это казалось забавным, теперь – почти пророческим.
– А потом начался шторм, волны поднимались до самого неба, точно желали смыть луну и звезды, а те дрожали в страхе, – Ганс говорил, не отводя взгляд от Анке. Анке едва-едва исполнилось пятнадцать, и была она чудо как хороша: бледнокожа и румяна, нежна и тиха, ласкова ко всем и скромна.
– Море швыряло наш корабль, как игрушку, – Ганс улыбнулся и жене, и сестрам Ниссе, и даже младенцу, который от этой улыбки зашелся плачем. – И храбрый капитан, о поверьте, его сердце и вправду не знало страха, уж не чаял спасения. Падали ниц люди, взывая ко всем святым, падала вода, смывая грешников, падало само небо, не в силах выдержать напора морского.
Вздохнула Анке, розовея от смущения. Вздохнули сестры и жена, а младенец примолк, потянулся к рассказчику, пытаясь ухватить за длинный нос.
– И вот в миг, когда я приготовился встретиться со Всевышним, вознеся молитвы во спасение души да за здравие матушки моей драгоценной, каковой предстояло пролить немало слез, случилось чудо.
– Господь милосерден, – старшая из сестер Ниссе осенила себя крестным знамением и нахмурилась, ибо показалось ей, что в доме пахнет серой. А всем известно, где сера, там и дьявол. Раздулись розовые ноздри, хлюпнуло внутри, и сестра Магда успокоилась – не серой пахло, а вяленой рыбой да квашеной, слегка подкисшей капустой.
– Господь милосерден, – отозвался Ганс и, потупив взор, отчего Анке вспыхнула багрянцем, продолжил повествование: – И услышал я пение предивное, ангельское воистину, и разошлись облака темные, а море улеглось, покорное тому, кто спускался с небес. И был он велик и прекрасен так, что у меня и слов описания достойных нету. Забилось сердце мое восторгом, ибо понял я: вот он миг всей моей жизни.
Младенец снова захныкал, и жена Ниссе, которая все никак не хотела привыкать к мысли, что не жена она, а вдова, затрясла дитя. Ей было неловко перед молодым господином за убогость дома, за назойливое любопытство золовок, за многочисленность семейства да и вообще за все и сразу.
Господин, верно, не привык к подобному. И дивно, что он не спешит сбежать в город, где мог бы отыскать жилье куда более соответствующее его положению. Нет, неспроста это, и не в прекрасных ли глазах Анке дело? Ох и боязно, и запретить боязно – коль Анке при господине устроится, то и матушке место найдется; и разрешить боязно – пойдут слухи-сплетни, будут люди пальцами показывать да пересказывать, что вдова Ниссе разврату да греху попустительствует.
– Сказал мне ангел Божий: не бойся, Ганс, ибо с тобою милость его! Плыви, Ганс, и доплывешь, с честью испытание сие коли выдержишь, вознаградит тебя Господь. Ибо сказано: ищущий да обрящет. Вот и обрел я спасение для тела, а ныне и душа моя в радости пребывает.
Тут уж вовсе багрянцем Анке залилась, столько страсти было во взгляде молодого господина. И сестры Ниссе отвернулись – были их мысли сходны с мыслями вдовы, разве что стыдились они меньше, понимая – против судьбы не пойдешь.
Вот и получилось, что когда уехал Ганс из хижины Ниссе-морехода, уехала с ним и Анке. А оставшиеся довольны были, потому как остался им кошель с золотом и еще такой же обещан был.
Хорошо зажила семья.
– А Анке? Она была счастлива? – спросил мальчик, подвигаясь ближе к Тени, ему хотелось спрятаться, укрыться в темноте, исчезнуть навсегда из того мира, в котором ему придется жить. Жить совсем не так, как представлялось.
– Смотри, – привычно ответила Тень, обнимая мальчика. – И ни о чем не думай, если не испугаешься, то у тебя выйдет многое. Не совсем то, о чем ты мечтал, но многое…[5]
В этом городе моря не было. Нет, оно существовало, но было другим – мирным, почти домашним. Верно, опасалось высоких городских стен, медных пушек, тяжелых ядер и бородатых, пахнущих терпким табаком и порохом пушкарей. Море вздыхало, качало на волнах мелкий сор, пило муть сточных канав и услужливо наполняло паруса лодок свежим ветром. Море грузило рыбой тележки, лепило чешую на руки и передники торговцев, пробиралось на прилавки розовыми тушками крабов, черными раковинами устриц и мидий, цветастыми грошовыми ожерельями да плоскими камушками, столь ценимыми городской детворой.
– Здесь все иначе, – вздыхала Анке, обмахиваясь веером. Ее томило ощущение неправильности моря и собственной жизни, жара, внезапная, совсем не осенняя, и тоска по дому. Во сне ей виделись свинцовые облака, отраженные серыми волнами, с которыми они почти срослись. Белые мазки молний, лунные блики на камнях, запахи – не духи, не жасмин, не ароматные китайские палочки, которые приказал жечь Ганс, – а соль, водоросли, рыба… нет, она не хотела возвращаться в город, но и не могла забыть о нем.
– Здесь все совершенно иначе, – повторила она, понимая, что никто не слышит. Горничная дремала в углу, компаньонка, приставленная Гансом для престижу, была увлечена чтением, а даже когда б не увлекалась, то все одно вряд ли обратила бы внимание на подопечную. Компаньонка Анке не любила, и от этого тоже становилось грустно.
Два года минуло с той поры, как Анке покинула город, два года счастья, которое поначалу казалось безоблачным, как здешнее небо, а теперь вот горечью оборачивалось. А поделиться не с кем, вот и сидит Анке у окна, любуется на улочку узкую, на деревца чахлые, пылью покрытые, на людей, что спешат по своим надобностям. Вот медленно, важно ступает кухарка с плетеной корзиной. Торчат из корзины зеленые стрелы лука, выглядывает широкое горло глиняного кувшина да свисает косица чеснока. Следом, пытаясь не отставать, пыхтит мальчишка с гусем. Гусь огромный, снежно-белый, длинношеий, опутанный веревкою, но упрямо мотающий башкой. Чудится Анке: сейчас вырвется гусь, хлопнет крылами и унесется в небо.
Нет, не унесется, нынче же вечером подадут его, зажаренного с яблоками да картофелем, а к нему соусы, вино да беседу с Гансом, каковая день ото дня становилась все более натужной, тягостной.
Нет, не гуся было жаль Анке, а себя. О себе же она заплакала нарочно громко, не таясь, но не очнулась ото сна горничная, не оторвалась от книги компаньонка.
Не нужна была им Анке. И городу этому не нужна.
– Не понимаю, – мальчик, закрывая глаза, он почти уже дремал, но держался из последних сил, он чувствовал, что если поддастся сну, то, напротив, проснется. И тогда исчезнет и сказка вместе с Анке, и Тень, и он сам, нынешний-прошлый, а вернется кто-то другой, тот, который уже почти привык к работе на сигаретной фабрике…
– Не понимай, – Тень провела когтистой лапой по волосам мальчика, – ты просто смотри.
Плачет море, плачет небо, протянулись слезы водою снизу вверх или сверху вниз. Дрожат струи-нити, дрожат губы Анке, дрожат и пальцы, и ресницы, и мир весь, разделенный надвое окошком, тоже дрожит.
А ведь знала же, знала, недаром шептались тетки, что не пара славный Ганс дочери рыбацкой, недаром матушка хмурилась да наставлениями потчевала о том, чтоб Анке зря деньги не тратила, чтоб от подарков не отказывалась, вещи не раздаривала, чтобы…
Матушка знала, как оно будет на самом деле.
Матушка не предупредила.
Предала.
– Госпожа, – окрикнула горничная хрипловатым то ли со сна, то ли от простуды голосом. – Госпожа, волосы расчесать надо.