Маугли. Да, так она меня назвала, моя тетушка Стефа, первый человек, которого я полюбил. И единственный, кто любил меня. Уже позже, повзрослев, я узнал, что мать моя была алкоголичкой – я тогда еще удивился факту наличия у меня матери в принципе – и в конце концов спилась, на похороны вызвали сестру. И там же, на похоронах, Стефа узнала обо мне...
Соседки говорили, что осталась она не из-за меня, а из-за квартиры, что из деревни да в город переехать – большая удача. А хоть бы и так, главное, что она осталась, она забрала меня из подвала, дикого и строптивого, не понимающего, что творю. Она сказала:
– Идем, теперь ты будешь жить со мной.
И Вожак, давно потерявший веру в людей, отправился с нами. Приняла. Поняла. И мы были благодарны ей.
Теперь, правда, порой думаю, что лучше бы я сдох в том подвале, или спился позже, в подростково- бестолковом возрасте, или упал бы в героиновый дурман... в общем, что-то сделал, чтобы остановить себя.
Но, видно, не судьба.
Ирочка сидела у окна. Ирочка отчаянно скучала и столь же отчаянно маялась любопытством, каковое требовало немедленно бросить бесполезное занятие – а какая, скажите, польза может быть в слежке за прохожими? – и пройтись по квартире. Благо хозяин ее исчез, сунув вместо приветствия связку ключей и велев убраться до шести.
До шести оставалось два с половиной часа.
Двести десять минут в комнате, пустота которой удручала. Даже странно, что в месте, живущем роскошью, нашлось подобное помещение. Дешевые желтенькие обои, линолеум на полу – скользкий и крапчатый, отчего выглядит грязным; люстра на три рожка и пластиковая лампа на ножке. Из мебели лишь стол с огромным количеством ящиков, впрочем, пустых – только в самом верхнем лежала толстенная бухгалтерская тетрадь и упаковка дешевеньких шариковых ручек; и стул с неудобной деревянной спинкой и жесткой седушкой.
Пожалуй, единственным дорогим предметом в комнате были окна. Огромные, начинавшиеся в полуметре от пола, они упирались в потолок, сливаясь друг с другом тонкими пластиковыми рамами, которые и не рамами выглядели – швами. Окна тянулись во всю стену, жадно глотали свет, выставляя Ирочку точно на витрине.
Ну да седьмой этаж, кому на нее глядеть-то?
– Высоко сижу, далеко гляжу. – Ирочка покрутила колесики мощного морского бинокля, выданного Тимуром. – Дурью маюсь.
Если бы он еще сказал, за кем следить... ну не за всем же районом в самом-то деле!
Или как раз за всем? Там, по другую сторону дома, начинался иной мир, которому и могла бы принадлежать комнатушка с дешевыми обоями и трехрожковой люстрой. Там обитали стада серых домов и реки серого же асфальта, там умирала в пыли и смоге редкая зелень, и вовсе не редкие люди торопились по своим важным делам. Там было все знакомо и оттого неинтересно.
Машины, дворы, балконы с разноцветным тряпьем, что, высыхая, пропитывается запахами города. Булочные и магазины, лотки с мелочовкой и газетами, автобусная остановка с полусодранной крышей и тумба, пестрящая плакатами.
Смотри не смотри, нового не увидишь, а старое – кому оно надо?
Но Ирочка послушно наблюдала, время от времени делая заметки в тетради – вдруг да Тимур проверит? Может, это тест такой, на исполнительность и аккуратность, на терпимость к странностям? Или еще на что- нибудь?
Люди имеют право отличаться от других людей. Люди имеют право быть некрасивыми. Только другие люди не спешат признать это право. И Ирочка, пытаясь отделаться от обычных своих мыслей, снова приникла к биноклю.
Ближний дом, третий подъезд, третий этаж, балкон. Компания подростков вышла покурить. Девица и два парня. Описывать? Четвертый этаж. Старушка поливает бегонии. Видно, как кривится лицо, шевелятся губы, подрагивает нос. Небось втягивает сигаретную вонь, а старушка точно знает – курить плохо. И непременно пойдет жаловаться соседям на своевольных чад. А вот мужик на балконе приседает, в руках гантели, на шкуре пот, на лице сосредоточенность. Смешно.
Дым Ирочка заметила не сразу, точнее, не сразу поняла, что это именно дым, а не туман, пар или внезапно запотевшие стекла. Дым был белым, редким и почти неразличимым на фоне светлого неба. А потом полыхнуло.
Черно-рыжий клубок выплеснулся из окон и балкона, беззвучно, но оттого вдвойне страшно.
– Мамочки! – Ирочка уронила бинокль на колени. – Мамочки...
Она забыла и про тетрадь, и про ручку, что соскользнула со стола и закатилась куда-то. Она забыла о скуке и любопытстве. Она убежала искать телефон, а когда нашла, то выяснила – не работает.
Разве бывает, чтобы в доме не работали телефоны?
Тогда Ирочка вспомнила про сотовый, но когда и он, некстати потерявшийся, нашелся, то выяснилось, что к дому уже подъехали пожарные машины, и толпа расступилась, замерла в отдалении, любуясь.
Несколькими минутами спустя подкатила «Скорая»...
Тимур стоял на углу, делая вид, что увлеченно разглядывает витрину, хотя, видит бог, не смог бы сказать, что же там выставлено, за стеклом. Зато само стекло, отчасти зеркало, отражало смутные тени суеты. Вот с воем пронеслась машина «Скорой», вот кто-то закричал, завыл, вот люди отшатнулись и снова сомкнули ряды...
Нужно уходить.
– Нужно, – согласился Марат. В темной витрине его отражение терялось среди других. – Чего стоишь? Плакаться будешь? Мы это сделали ради нас.
– Он бы молчал. Он столько лет молчал, так почему сейчас?
– Потому, – Марат не станет объяснять. – Сопли подбери и вали домой. Ирочка небось заждалась. Смотри, женщины любопытны... или ты именно на это рассчитываешь? Зря, мой дорогой, зря.
– Ты параноик.
– А ты дурак, если думаешь, что со мною можно справиться вот так... не делай ошибок, Тимур. Или ты забыл, что я могу и больно сделать? Напомнить?
– Не надо!
Но он все равно ударил. Боль скрутила, боль проникла острием по-над поясницей, свела мышцы судорогой, заставила рухнуть на землю – пыльную, грязную, отвратительную землю – и корчиться, ползти.
– Мужчина, вам плохо?! – гортанный голос пробился сквозь туман боли. – Здесь мужчине плохо! Помогите!
Не помогут. Эту боль перетерпеть нужно, эта боль – наказание, только рассказывать нельзя, иначе снова будет больно. Марат ушел, но недалеко, он наблюдает, наслаждается властью.
Сволочь он.
Когда боль отпустила, Тимур обнаружил себя сидящим на лавочке, в одной руке была бутылка с водой, на другой – браслет манометра. А ошейник где? Нельзя потерять! Ни в коем случае нельзя, иначе Марат окончательно выйдет из-под контроля. Хотя он уже вышел, но...
– Давно это? – осведомился усталый врач с лицом мессии.
– Давно.
К великой радости Тимура, ошейник нашелся в кармане. Привычно обнял запястье, успокаивая.
– На учете стоишь?
– Стою. Лекарство вот забыл, – соврал Тимур, глядя в темные глаза. Рассказать бы ему все, вот как есть, чтобы с самого начала. Про Калькутту, про Марата, про Йолу и Таньку, про Ирочку, которая, наверное, тоже умрет. Но вместо этого спросил: – Пожар, да? Раненые?
– Мертвые, – ответил врач, сразу становясь еще более усталым. И раздраженным. Что, надоело людское любопытство? Бесцеремонность? Жадность до чужого горя? Терпи, мессиям положено, когда- нибудь и Тимуровы грехи возьмешь, взвалишь на плечи, как некогда крест, и поволочешь...
Господи, пусть минует тебя чаша сия.