отворачивались и, стоило пройти мимо, возобновляли спор с того самого слова, с той самой ноты, словно и не было паузы.
Вот что-то втолковывает извозчику толстуха в старом пуховом платке, и чумазый мальчишка при ней уцепился за юбку да глазеет на сонную, одутловатую шлюху, что без пудры да румян при свете дневном выглядит откровенно страшной. Знаю ее, Сонечку, постаревшую Мармеладову, ничего-то общего не имеющую с той, другой, описанной Федором Михайловичем. Эта склочна и скуповата, склонна к истерикам и обморокам, бесплодна, как выжженная многими пожарами земля. Она останавливается, приветствует меня кивком и торопливо отворачивается, спешит, придерживая одной рукой юбки, другой – плетеную корзину.
Стайка пацанят, подпихивая друг друга, свистит вслед, вытягивается этаким живым хвостом, каковой, думаю, продержится до самого рынку, чтобы там уже схлестнуться с другим, пришедшим с иного района. И будет драка, матерные слова, выкрикнутые дрожащими, детскими голосами, срывающимися то на хрипловатый басок, то на тонкий фальцет; и приближение, и первый удар, толчки и пинки, возня в снегу, выбитые зубы, расквашенные носы…
Почему-то сегодня, именно сегодня, я видел город словно бы с изнанки, причем не сразу, но в продолжении, видел прошлое, настоящее и будущее. Видел лица и людей. И сопливого, повзрослевшего мальчонку, что, кривясь, краснея от стыда, выбирает из стайки развратных девиц новую Сонечку, а та, еще не обозленная, не остервенелая душой, тоже стыдится и краснеет, но продает себя ради…
Ради чего все это? Неужто права Софья, та, наша Софья, серьезная и степенная, жалеющая и горящая праведным гневом. Неужто в ее словах лежит то, что было мною пропущено? Миру нужны перемены! Не медленные, что приходят со взрослением, но немедленные, каковые бы избавили многих…
– Егор Ильич! Егор Ильич! Погодите же вы! – по улице торопливым, вовсе не свойственным ему шагом шел Вецкий. Напрямую шел, не заботясь о дорогих галошах своих, о том, что полы каракулевого пальто измажутся темным снегом, о том, что в спешке этой выглядит он нелепо и даже жалко. – Мне матушка сказала, что вы уехали… что ж вы, Егор Ильич, и без предупрежденья… на подводе… сказали бы, я б извозчику велел, к самому б порогу…
Вецкий, похоже, не оставил еще мысли переманить меня в Петербург или в Москву, оттого и был угодлив безмерно. Хотя… мерзко вот так человека обвинять, каковой в сущности не желает мне зла, напротив, пытается облагодетельствовать. И не его вина, что его добро для меня не годно.
Мальчишка, отвлекшись от ковырянья в носу, раззявил рот, матушка его тотчас наклонилась, дернула вверх широкий шарф, закрывая до самых глаз, и вновь вернулась к разговору.
– Егор Ильич, – он остановился в двух шагах, как-то растерянно огляделся, точно удивляясь, куда это его, нарядного и холеного, занесло. – Как вы тут обитаете?
Обыкновенно. Комната дешева, квартирная хозяйка приветлива. Да и соседи не столь шумны, как я опасался вначале.
– Вы ведь большего заслуживаете! Много большего! Неужто никогда не хотелось иметь…
Хотелось. Имел. И дом свой, и экипаж, и лошадок, и прислугу, и Машеньку, ради которой готов был на многое… Одного не сумел – удержать ее. Ушла моя красавица к другому, к безымянному, тому, который на кресте. И крест стал над последним прибежищем Машеньки, молчаливым укором мне, беспомощному и бесполезному.
– Простите, Егор Ильич, – тут же пошел на попятную Вецкий, видимо, отразились-таки мысли на моем лице. – Я слышал, да, слышал о беде вашей, но… но разве можно себя хоронить?
Он шел за мною, в шаге, то ли ангелом-хранителем, то ли бесом-искусителем, шептал да приговаривал о том, что работа моя в больнице бесполезна, что им, приходящим, не нужно мое милосердие и мое умение, что любой бы справился, и та же Софья, и Марьянка, и Глаша. А мне дорога в Петербург…
Дорога дальняя да дом казенный. И только в храме моем тишина и покой.
У порога остановились.
– Егор Ильич, пожалуйста, позвольте мне хотя бы объяснить… нет, нет, не отказывайте, с того прошлого разговору я много думал… признаться, не сразу понял, да и то не уверен, что понимаю верно… но Софья помогла, спасибо ей. И появилась мысль…
Дверь открылась прежде, чем я успел ответить, и выглянула Тонечка, хозяйка дома, а Вецкий замолчал.
– Ой, Егорушка, вы ли это? – она подняла лорнет, щурясь и кривясь, хотя я точно знал, что зрение у Тонечки было отменным. – И с гостем! Проходите, проходите, я самовару поставлю!
Она разговаривала почти как Марьянка, громко, восклицая, но с первого же слова становилось ясно, что все это – лишь игра. Некогда Тонечка была актрисой и с тех пор сохранила явную любовь к притворству, каковым был и голос, и жесты ее, преисполненные торжества и пафосности, и грим, что толстым слоем лежал на Тонечкином лице.
– Егорушка, а я уж думала, кого это за вами послать! – Тонечка шла по коридору, широкая спина ее, задрапированная яркой тканью, заполняла почти все пространство, а плотный круп вообще с трудом протискивался меж стенами.
Вецкого Тонечка ввергла в молчаливый ступор, и можно было бы распрощаться, полагаю, он ушел бы без споров, но мне вдруг стало любопытно, что за идея пришла к этим двоим – Вецкому и Софье. Они ведь друг друга недолюбливают…
– У меня, знаете ли, поясницу жмет, вот тут, – Тонечка похлопала по плотному боку и засмеялась игривым дребезжащим смехом. – И спину тянет… и по утрам такая слабость, вот глаза, бывает, открою, лежу в постели и думаю: поднимусь сегодня или приберет господь несчастную дочь свою.
– Вам есть меньше надо, – недружелюбно отозвался Вецкий. – Тогда и слабость пройдет.
Пожалуй, он хотел добавить еще что-то, но замолчал, не желая вступать в спор бесполезный.
– Так разве я много? – Тонечка всплеснула руками. – Аки птичка! Поутру росинку маковую! Чаю пустого, а то и кипятку вовсе… и целый день молитвою одной…
Сегодня на массивной груди ее возлежал крупный крест на железной цепи. И волосы – рыжий парик, припорошенный белой мукой для пущей красоты, – прятались под черным платком.
– А вы тоже врачом будете? Как Егорушка? Он от бога доктор… А вы проходите, проходите, я сейчас, скоренько с самоваром. Аленка, шалава, сгинула куда-то, все самой да самой приходится…
Вецкий не знал, что никакой Аленки не существовало, что выдумала ее Тонечка сугубо для солидности, ибо в ее представлении серьезной даме без прислуги обходиться никак невозможно, а позволить себе нанять кого-то Тонечка не могла.
– Господи, как вы живете вот с этим… с этой… – Вецкого передернуло. – Она же…
– Невероятна, – я снял шляпу и пальто, кинув его по старой привычке на софу, но потом, подумав, убрал в шкаф, там же нашлось место и для вещей Вецкого. Шкаф-то в отличие от комнаты был пуст.
– Егор Ильич, неужели вам здесь нравится? – Иннокентий Николаевич прошелся по комнате. – Вот здесь? Вот с этой женщиной? Неужели не возникает желания сбежать?
Я снова видел свою комнату, удивлялся несуразности ее, узкой и длинной, словно и не комната это – кусок коридора, стеной отгороженный да окном снабженный. Снова раздражался низким